Из этого подстегнутого спидами путанного самоанализа, лишь самую малость сглаженного пивом, из лужи растерянности я сотворил водоворот сомнений. Несмотря на прилив энергии и амфетаминовой уверенности в себе, я чувствовал, как меня затягивает в пучину депрессии. Нет наркотика сильнее реальности, говорил когда-то Джон Сизонс, потому что реальности, несмотря на нашу заносчивую, напуганную и полную надежд упертость, наплевать на наше восприятие и оценки, ей есть дело разве что до того, существуем мы или нет. Я спорил об этом сам с собой всю дорогу до границы Аризоны. В конце концов пришлось свернуть на обочину и постучать головой по рулю, чтобы прекратить думать.
Я начал с легкого ритмичного постукивания, но это только усилило бормотание в голове, и я ударил посильнее, чтобы стало больно. Потом откинулся на спинку сиденья, тяжело дыша, с плотно закрытыми глазами, и мне тут же было ведение: крошечный оранжевый человечек, от силы три дюйма ростом, тащил что-то вроде блестящего черного куска фанеры размером с него самого. Тащил вдоль тонкой черной линии, зависшей посреди «нигде». Он встревоженно прохаживался туда и обратно, внимательно глядя под ноги. Кусок фанеры представлял собой грубо вырезанную палитру, только без отверстия для пальца. Эта форма напоминала мне о чем-то глубоко личном, но это что-то было погребено под толстым слоем ассоциаций. Наконец до меня дошло: ветрянка, мне семь лет, картинка с героем детских книжек, ковбоем Хопалонгом Кэссиди
[14]
верхом на лошади. Это был он, кусочек мозаики, фрагмент черной рубашки Хоппи.
Крошечный человечек цвета неонового мандарина все так же бесцельно бродил вдоль границы, его взгляд перебегал с линии на фанерку и обратно. Он развернулся и стал удаляться от меня, и только тут я догадался, что черная линия — это край поверхности. Приглядевшись повнимательнее, я понял, что это тоненький осколок хрусталя, висящий в воздухе; без этой черной линии, идущей по его верхней кромке, я бы мог вообще его не заметить. Я вытянулся, пытаясь определить, что там, за краем, и получше разглядеть поверхность, по которой слоняется оранжевый человечек, но сменить угол зрения не удавалось.
Я, будто зачарованный, наблюдал, как он побродил туда-сюда, огляделся, потом опустил кусок фанерки на землю и принялся подталкивать его ногой, потом снова поднял его и продолжил свои поиски. Я опять встал на цыпочки, чтобы рассмотреть поверхность, но мой взгляд был намертво прикован к хрустальной грани и черной линии, проходящей вдоль нее, тень от которой расслоилась до прозрачности. Наконец меня осенило: это же очевидно, оранжевый человечек пытается собрать какой-то безумный гребанный паззл!
По его манере двигаться, по тому, как он волочил фрагмент головоломки размером с него самого, было ясно: он понятия не имеет, куда этот кусочек пристроить. А судя по напряженно сжатым челюстям, человечек был близок к отчаянию. Мне страшно хотелось взглянуть на саму головоломку, понять, что уже собрано и куда можно вставить этот фрагмент, но несмотря на нечеловеческие попытки сосредоточиться, я не видел дальше края. Я был готов предложить оранжевому человечку свою помощь заодно со своими глазами, но толку от меня было мало. Однако я сообразил, что могу хотя бы подбодрить его, и уже открыл было рот, но тут разверзся ад.
То есть, наверное, мне следовало сказать «разверзлись небеса», потому что они действительно разверзлись, и хлынул ливень: реки, потоки воды, самый настоящий потоп. Человечек поднял кусочек паззла над головой, пытаясь хоть как-то защититься. Я не сомневался, что скоро его смоет. Но ливень прекратился так же внезапно, как и начался, и человечек немедленно вернулся к работе — даже с еще большим рвением, как будто проливной дождь прояснил картину. Потом начался град, сыпались льдины размером с теннисный мяч. И снова оранжевый человечек заслонился кусочком паззла, пошатываясь под сокрушительными ударами стихии, морщась от оглушительного рева. Он отчаянно пытался не упасть, и его крошечный член колыхался и шлепал об оранжевые ляжки. Стоило только граду утихнуть, как поднялся ветер. Шквальные порывы подогнали человечка к самому краю, но тут он наконец сумел заслониться своим паззлом. Ветер согнул фанерку, и та стала похожа на створку устричной раковины. Едва ветер ослабел, небо разорвала молния, толстые бело-голубые зигзаги с шипением устремились к человечку. Тот опять вскинул фрагмент мозаики, отражая ужасающие по силе разряды, съежился от последовавших за ними мозгодробительных раскатов грома. К тому времени, как с неба посыпались помидоры, потом в прямом смысле хлынули потоки дерьма, будто из выгребной ямы, комья извивающихся червей, сгустки мокроты и гнилые фрукты — я уже вовсю хохотал. Когда наконец закончилась ковровая бомбежка тортами с кремом, я обнаружил, что сижу, ослепнув от слез, задыхаясь и согнувшись пополам, на водительском сиденье «кадиллака». Я готов был поклясться всем святым, что смеялся вместе с человечком, а не над ним; хохотал, искренне сочувствуя всем нам, попавшим в западню, маленьким, жалким и практически беспомощным в водовороте сил, которые нам неподвластны. Это был смех чистосердечного сострадания, дань почтения великолепному, идиотскому упорству, которое заставляет нас крепиться под ударами судьбы.
Когда ко мне вернулось зрение, маленький оранжевый человечек все еще был на месте и упрямо держал потрепанный фрагмент паззла над головой, хотя на небе не осталось ни облачка. Он глядел прямо на меня. Его губы шевелились, но с них не слетало ни звука — он напоминал золотую рыбку, прижавшуюся к аквариумному стеклу и прогоняющую воду сквозь жабры. И лишь через несколько ударов сердца его голос все же пробился в салон машины; от его оглушительного гула «кадиллак» покачнулся, а мои легкие прилипли к позвоночнику. Акустический удар поглотил все остальные звуки, а когда через пару мгновений ко мне вернулся слух, его слова уже поджидали меня — не резкие, не злые, не полные горечи и даже не особенно громкие, зато насквозь пропитанные презрением:
— Давай в том же духе, придурок, смейся.
— Да пошел ты! — крикнул я в ответ, возмущенный его вопиющей несправедливостью. — Ты же ни хрена не знаешь!
Ответа не последовало.
Вскипев, я завел «Эльдорадо» и выехал на дорогу.
— Как ты можешь говорить такое?! Я смеялся вместе с тобой. Я целиком на твоей стороне! — Но даже в пылу праведного гнева я уловил в сказанном насквозь фальшивую нотку. Я смеялся вместе с ним примерно процентов на восемьдесят, еще на десять я смеялся от облегчения, что все это происходит не со мной, и еще на десять — просто потому что было весело. Но даже если я и не был прав «целиком», то все же в достаточной степени… Во всяком случае, его упреков я не заслужил. — Ты, мелкий оранжевый дерьмоглот! — не сдержался я. — Сволочь! Кто ты такой, чтобы осуждать меня за смех?! Ты же знаешь, я бы пришел на помощь, если бы мог. Эта черная штуковина, похожая на палитру, — кусок рубашки Хопалонга Кэссиди. Я такие мозаики собирал еще семи лет от роду, ты, дырка в заднице!
К концу монолога я уже перешел на бормотание. Тупая боль в черепушке напомнила, что я бился головой о руль, и я развернул зеркало заднего вида, чтобы осмотреть повреждения. Страх, словно мчащийся в ад поезд, чуть не размазал меня по сиденью. Меня напугала не маленькая шишка и не потек крови, а мои глаза. Они были безумные.