— Дериглотов? — Коляня улыбался, избегая ссоры.
— Славная фамилия, а? Хорошему человеку папа с мамой такой фамилии не дадут.
Леночка ярилась все больше:
— А Инна эта?.. Так ведь и шмыгает глазками, так и высматривает. Эти святые всегда и везде нас, обыкновенных людей, ненавидят, — я точно знаю…
Коляня улыбался; Коляню не проймешь.
— … Но ты же видел, Колечка, как они варят свою бурду — супчик с травками! Она моет руки перед тем, как травку порубить; моет руки перед тем, как сбросить ее в суп; моет перед тем, как взять ложку и помешать… Кормят отца варевом и счастливы, что его бредни — я ведь заметила! — сводятся к тому, чтобы жрать дешевое. Представляю, Колечка, как скоро лопнуло бы их братство, если бы папа прописал им и себе тоже ежедневно на завтрак апельсины и бананы!
Коляня спорить не желал:
— Что ты хочешь: всякое братство замешано на бедности.
— Но что происходит? Чего им не хватает?
Коляня смолчал. Допив кофе, он прошагал туда, где Якушкин общался с внуком. В последнее время старик чем-то неуловимо Коляню беспокоил (возможно, именно в эти дни дар Якушкина стал угасать) — Коляня приоткрыл дверь и смотрел.
Знахарь, здесь негромкий, бормотал. За руку увезенный, вырванный из самого взлета и пика шестичасовой говорильни, старик остановить себя не умел и по инерции бормотал теперь и бубнил внуку, ибо иных слушающих не было: «… Жить надо честно, Вова, — с детства, с самых малых лет, — главное же, видеть — тогда и жизнь, Вова, это жизнь, и смерть там, за горами, будет легкой…» Якушкин сидел на полу, на сером и огромном холодного тона ковре, паласы, что ли, их называют; старик сидел, обхватив сухие колени, и бубнил — внук рядом. Пацан, забывшись, мял в руке какую-то деталь детского «Конструктора». Он слушал деда, скосив от удивления глаза и разинув рот: то-то повезло ребенку. «Как вы живете… Это я о взрослых говорю, Вова, — они, Вова, разучились любить — они…» И тут Коляня, сдержанно впрочем, прикрыл дверь; с него хватило.
— Ну и каково? — спросила Леночка, проходя к большому зеркалу в прихожей.
— Нормально.
Лена одевалась. Подкрасила губы. Коляня же — стоял и смотрел. Ну да, она, раздираемая временем, уезжает, а старик будет весь вечер сидеть и сторожить пацана, для того зван.
— К мужу едешь?
— Да. Веду с ним серьезный разговор. (Не с тобой.)
У Коляни, поплыв, легонько стиснулось сердце; и спать, наверное, с ним будет. Не переубедить. И не запретить, наорав. Дожили до равенства, фемины чертовы.
— И спать будешь?
— Не твое дело.
Они примолкли. Из-за дверей тек, пробиваясь, голос старика, горьковато-хриплый и не спеша набирающий страстность: «…я, Вова, как бы врач — советую им подумать о своей жизни, кто хочет, тот слушает». Пятилетний Вовочка затаенно и тихо и с слышимой детской надеждой спросил: «Во врача, дед, — это игра такая?»
Леночка, глядясь в зеркало, сказала:
— Ну вот и младенец сглаголил истину.
Коляне стало тревожно среди ночи; было жарко, душно, он никак не мог спать. Тоска навалилась — без причины и повода, однако цепкая и длительная ночная тоска; одевшись, он вышел, шастал по улице. Подойдя к одинокой поливальной машине, попросил шофера: «Отвези куда-нибудь». Шофер спал, подремывал, но пустил без тревоги к себе в кабину, ничего не сказав и только неопределенно похмыкав.
Когда ехали по ночному городу («Куда все-таки?..»), Коляня, не заботясь, повторил: «куда хочешь или куда тебе самому, может быть, нужнее». Но минутой спустя Коляня вдруг уточнил: «в Химки», — это сказалось само собой, а еще через пять минут он уже понимал, что, взволновавшийся, едет в непонятном смятении на химкинский пляж, где он познакомился с Леной и где впервые услышал от нее о Якушкине, об отце. Он ехал на то самое место.
Ехали не спеша. Ехали долго — Коляня наконец сказал:
— Здесь. — И вылез.
Оставшийся в темноте один, он уже почуял влагу и запах реки. Как бы проверяя и узнавая, он втянул ноздрями прохладу: здесь.. Это было напоминание самому себе, повтор, совпаденье по месту и не только по месту — особая география памяти. Коляня шел к реке, дороги уже не выбирая, мял траву и гремел ботинками по гальке. Запах ударил теперь сильно и густо — река. Было тепло; была ночь; были звезды.
Заплыв далеко, Коляня не спеша перемещался вверх по течению, чтобы, возвращаясь, не сбиться и не потерять в темноте место, где одежда. Утомившись, он плыл ровно. Как и тогда, он наткнулся, возвращаясь, на бакен; он отдохнул; он налег на бакен грудью, еле заметными движениями ног поддерживая равновесие. Расслабившийся, лежал; тут была ночь и река, вверху звезды.
Выйдя из воды и уже привычно повторяя след в след те давние свои шаги, он пересек площадь песка, залез в какие-то кусты — там и уснул.
Проснулся он, как и в тот раз, от солнца. Утро было яркое. В пяти шагах, как и тогда, играли в волейбол, покрикивали, бацали по мячу. И в точности так, как и в то лето, Коляня, вылезший из кустов, пропылил сонно по песку и в синенькой палатке выпил поутру две кружки пива.
Когда же на следующую ночь, у себя в номере, он вновь не смог уснуть — не стал он, промаявшийся, сваливать теперь ни на жару, ни на нервы, ни на давнюю память, идущую за человеком след в след. Кольнула мысль о неслучайности самой этой памяти, о связи с Якушкиным, о предостережении — не помер ли знахарь, а вдруг? Не сшибло ли его, скажем, машиной?.. Сна не было. И покалывало у сердца. Коляня помаялся еще, и дошло до того, что среди ночи, дурной, он помчался к Кузовкину, — а старик спал, старик был жив и здоров.
И лишь на следующий, на третий день Кузовкин, сам позвонив, сообщил Коляне, что «с Сергеем Степановичем что-то случилось».
— Что?
Объяснить Кузовкин толком не мог — тянул и мямлил.
5
Позже Коляня утверждал, что среди ночи он, из всех единственный, почувствовал и услышал тот час, или минуту, или миг, когда Якушкин потерял свой магнетизм.
Сам по себе факт потери дарования был факт из обычных и даже заурядных: не только знахари переживают по времени свой дар и свой талант, старея. Якушкин, не вечный, тоже старел. Была, мол, в его потере, вероятно, и своя постепенность, но в тот услышанный Коляней час, в ту минуту или миг Якушкин, потеряв, выронил как бы в черную пустоту огромный (!) кусок и объем своего дара, — а Коляня, человек чуткий и связанный с Якушкиным тягой, ощутил. Он, мол, именно услышал (ну ладно, пусть — ощутил), что лопнула некая связующая струна и нить: ночью. Психологическое поле старика, протянувшееся через спящие кварталы города, через километры, улицы, дома, квартиры, иссякнувшее — распалось.
Возможно (Коляня это допускал), что и другие, подвластные якушкинской тяге, могли распад и потерю старика ощутить, пусть даже не вполне догадываясь, посредством какого-нибудь своего сна, вдруг дернувшегося и искривившегося среди ночи. Коляня же не спал, сновидений не видел. Было — в третьем часу ночи. Маявшийся без сна Коляня как бы ощутил внутренний толчок: неслышное и не очень сильное как бы сотрясение воздуха, но не земли. Коляня не понял, насторожившись. Он вдруг испытал легкий страх, однако страх не за себя — за кого-то: тут-то он и предположил, что Якушкин, может быть, умер (сбит машиной). И опять же не сразу: Коляня ведь выпил чаю, Коляня покурил, а потом только встал и, выскочив внезапно на улицу, помчался к Кузовкину. «Что с Сергеем Степановичем?.. Как он?» — «Сергей Степанович спит». Но Коляня, весь в поту, уже втиснулся в прихожую; шепча о нехороших своих предчувствиях, на нерве, Коляня прошагал туда — к его раскладушке. Свет не зажгли. Свет горел только в прихожей. Коляня, вслушиваясь, склонился: старик спал ровно, буднично. Прежде чем уйти, Коляня еще пошептал о своих предчувствиях Кузовкину, который, сонный, зевал и тер глаза.