Оттенок их разговора мог быть именно таким. Или схожим. А теперь, разумеется, уже подзабылось, очень ли хотел этого соавторства Коля или не очень. То есть сам Коля подзабыл это. За давностью. И за широкой спиной нынешних собственных успехов. Такое нередко.
* * *
Дождавшись дня его возвращения, я позвонил, жена Коли Оконникова громко («голосисто») выкрикнула его имя, и Коля явился в эфир.
– Ну? – спросил я. – Привез семье антоновку?
– Привез.
– Но, Коля, – валял я дурака, – ведь нужно ее так хорошо пристроить, чтобы сохранилась до января.
– Пристроим на балконе. – Он по телефону басил. На мое предложение увидеться он ответил самым деловым голосом. Дом кино? Да, это подходит. Потому что как раз сегодня он будет в Доме кино. Да, встреча с художником картины. Да, ты будешь третьим. Нет, конечно, не помешаешь.
Я был вторым. Никакого художника не было.
– Для моей жены, – объяснял Коля, когда мы отвоевали себе столик и уже усаживались, – должна существовать некая важная причина. Если уж уходишь из дому, то по делу.
– Ревнует?
– Вовсе нет. Просто ей льстит. Позвонит кто-нибудь, она скажет – у Коли сегодня важная встреча. Да, деловая. С художником картины.
– И поэтому ты сочиняешь?
– Именно.
– Но когда ты вернешься, тебе придется ей что-то о художнике рассказывать – или она не интересуется?
– Интересуется. Но я полагаюсь на экспромт. Это даже полезно. Развивает фантазию.
Коля Оконников в Доме кино (а мы пришли в новый Дом кино, сверкающий и людный, с шумом и гвалтом) был совсем не Коля Оконников на сеновале своих родичей. Он чеканил фразы, громко смеялся, много пил. Мы пили пиво. Я пил плохо, потому что не пилось (было прохладно) и потому что отвык за лето от того блаженного состояния, когда ты не то споришь, не то пророчествуешь – и с каждой опустошаемой бутылкой и приконченной сигаретой некая голубая даль будто бы проясняется.
Я в основном слушал, и было это совсем не скучно, потому что Коля отменный говорун. Тем более что столики с пивом, кружева официанток, бедовый оркестрик и подсаживающиеся к нам личности, чтобы чокнуться во славу кино и самих себя, – все это после ночлегов на сеновале было и ему и мне как бы вновь, как бы впервые, на свежачка. А личности к нам подсаживались то и дело. Разные. С дальних столиков и с ближних. Подсаживались и уходили, а Коля рассказывал мне о пластичности в кино.
Подсевшая личность вдруг, ни с того ни с сего, спрашивала:
– Почему ты мне не веришь?
– Я верю каждому твоему слову, – чеканил Коля, – но будь добр, помолчи, ты же в пластичности ничего не понимаешь. – И Коля протягивал готовой взбунтоваться личности полнехонький стакан пива: – Пей, пей! – И улыбался. – Только не облейся. Сдуй пенку.
Я уже взял свое – тот их диалог о Старохатове был теперь ясен и очищен, как бывает очищен диалог в метро, когда шумно и гулко и когда люди берегут слова. «Я вам очень благодарен, Павел Леонидович». – «Пустяки, Коля». – «Это не пустяки». – «Перестань, Коля. Зажги-ка мне лучше спичку». И вот Коля чиркнул спичкой. Старохатов не курил, но, видно, захотел побаловаться. Спичка погасла, Коля тряхнул коробком и выудил вторую. «И пожалуйста, не спорьте, Павел Леонидович, я в долгу». – «А я и не спорю, Коля. Мы будем соавторами». – «Мы?.. Как?.. Почему?.. Ах, да… Ну конечно, ну, разумеется. Я, собственно, сам собирался вам предложить…» – и бедный автор заткнулся. И тут они оба начали, как сказал Коля, глотать. Глотать слюну запоздалого волненья. То есть когда само волненье уже позади, когда критический миг проскочили. Сначала нервно сглотнул Коля. Затем медленно и величаво перекатил свое адамово яблоко Граф.
Выяснил я это у Коли без труда. И сразу же. Чуть ли не на самых первых минутах встречи, будто я сам с собой на сегодня договорился не мешкать и не медлить. Так и получилось, я не мешкал и не медлил.
– Коля… Не дает мне покоя ваше совместное творчество.
– Со Старохатовым?
– Да. Какими-то словами вы сумели все же сговориться. Как это выглядело?.. Кто первый попробовал лед?
– Сейчас, – сказал Коля. Он устраивал кусок ветчины на хлеб. – Сейчас я тебе все выложу. Как на ладошке.
* * *
Теперь я спокойно сидел и слушал о пластическом изображении в киноискусстве. Цедил пиво и слушал. Возможно, он обобрал не только Колю. Возможно, что золотоносную жилку по имени Старохатов можно было бы покопать еще, поковырять и разработать, но с меня хватило. Я не добытчик. Не этим живу. И если уж играть в сравнения, я лишь побродил денек-другой по тайге, по забытым промыслам, чтоб ковырнуть самородок. Один. Ковырнуть и уйти, что я и сделал. Потому что теперь не оставалось сомнений, навязал Старохатов соавторство или нет: навязал.
– Я считаю, – говорил Коля, – что каждое здание или ансамбль зданий, каждая опушка леса и каждый человек, попадая на экран, должны быть счастливы…
Коля развивал тему, которую наметил еще в тех развалинах, где камнями меня чуть не придушило.
– …счастливы, потому что воплотились! – наседал он на меня.
– Возможно.
– Ты пойми: все это сгниет. Мы помрем. Лес вырубят. А на экране он все еще будет шуметь. Ронять тихо листья, а?
Секундная пауза – и новый взрыв страсти:
– Ты молчишь? Не согласен?.. Неужели тебя это не трогает?
Я слушал, но, видимо, некоего собеседнического накала во мне было недостаточно. И Коля мою вялость заметил.
– Ты что? Очень расстроился? – спросил он.
– Я?
– Конечно, ты! – он вдруг начал нажимать на слова.
– Ничуть не расстроился, – ответил я. – Просто новое место, новый Дом кино, я здесь еще не бывал. Отвык от шума. Отвык от пива.
– Нет, ты расстроен… Ты расстроен моим рассказом про Старохатова. Ты сидишь сейчас и думаешь, что он большой драматург и вместе с тем большой подлец… Тебе за кино обидно, за искусство обидно. А ведь он даже не подлец. Он просто обирала. Самый обычный. С обычными для обирал штучками.
– Успокойся…
– Он и Женьку Бельмастого обобрал – в свой час и в свое время. Я думаю, и Павлушку Шурикова.
– Обобрал Женьку?
– Да… Я же тебе говорю – обычный обирала.
И тут только до меня дошло.
– Коля… Я равнодушен к кино. Это тебе обидно. Это ты расстроен.
Он ведь жил этим. Любовь к кино. (И лишь отчасти боль обобранного.) Он ведь жил этой любовью. Мне думается, он по утрам становился бы на колени и молился возле пустого экрана, если бы это практиковалось. «Это ты расстроен», – повторил я, и он не нашел что ответить. Он уставился в свой стакан и видел то, что там можно было увидеть, – мелкое кружево пены.