Смоликов повернулся к Михаилу. И спрашивал (строгий судья) обо мне уже в третьем лице:
— Скажи: почему он не публикуется?
Михаил тяготел к столбу. Только махнул рукой — иди ты с расспросами подальше...
В полуночном метро я удачно сел в углу вагона и, не вставая, ехал себе и ехал кольцевой линией. Однако и кольцевой поезд (как ни парадоксально) имеет конечную станцию: погнали вдруг в запасной туннель. Облаяли там.
С матерком, с шуточками, с издевками (пригрозив милицией) посадили в обратный поезд вместе с несколькими заспавшимися пьяндыгами. Неужели было видно, что я сильно пьян? Но ведь не падал. (Если агэшник падает, это конец.) Ах, как на меня кричала, изгоняя, женщина в красной фуражке и с жезлом.
Но вот уже опять еду; сижу; зад угрелся. В позе кучера, то есть собрав плечи и свесив голову (не набок, а прямо себе на грудь), я ехал, ехал, ехал... мой отдых. Не думая ни о чем. Моя нирвана. (И ведь в любую погоду. Не надо зонта, не бывает дождя.) Стоит только спуститься, нырск под землю, и я успокаиваюсь в этой гудящей на рельсах расслабухе, в толкучке этих людей — их усредненный социум (и здесь плоскогорье) тотчас принимает всякого человека, растворяя в себе. Главное успеть до метро добраться. Если угодно, здесь драма минуты, столь любимая в перипетиях кино. Не успевает человек перейти мост (мост уже взлетает на воздух). Не успевают удрать за границу (их арестовывают). Не успевают уехать из отеля (а там бубонная чума). Не успеваю иной раз и я нырнуть в метро, где первый же гудящий поезд, как гигантский многорукий экстрасенс, дает мягко сесть, укачивает и мало-помалу снимает мою боль в висках...
Человек с собакой. В метровагоне было не много, но и не так мало — человек пятнадцать-двадцать, а псина вдруг уткнулась в мои колени. Не в чьи-то, в мои. И стихла. И не взлаяла больше ни разу, вот до какой степени под землей я удерживал в себе покой и мир. Даже и люди в вагоне, эти пятнадцать-двадцать, эти озленные, один за одним вдруг смолкли и на хозяина собаки перестали кричать. Хозяин собаки (должно быть, в полной растерянности) шепнул мне: «Спасибо. Большое спасибо». — Он вышел из вагона на станции «Парк культуры», собака за ним. Скоренько семенила за хозяином по платформе. Шла, подобрав хвост, вновь боясь пинка или криков. Лишившись моей ауры, собака вернулась в мир страхов.
Другой Смоликов шел ко мне той давней ночью — три остановки метро он шел пешком, курил на ходу, спешил, может быть, бежал. Талантливый, вихрастый, пылкий, наивный и неуемно шумный.
Тогда появился возле нас эмигрирующий важный господин; он сказал нам как объявил (отрывистый голос, резкий) — лечу в Мюнхен, готов помочь, самолет во вторник, давайте тексты. Все забегали. Нас всех, заржавевших в агэ, вдруг взволновало и всполошило. Вот тогда Смоликов и сообщил мне — прибежал среди ночи, пришел, три остановки метро.
Дать знать в ту пору было и значило куда больше, чем дать, скажем, денег — дать знать было больше, чем помочь. Для наших повестей и рассказов (еще был и роман) тем самым наметилась торная тропка — ход к диссидентуре, а там, глядишь, и к качественному Самиздату. (Туда тоже было непросто попасть.) Непризнание стояло стеной. Отчаянная попытка вырваться (одна из самых радужных) была связана в тот год с новой идеей — с микрофильмованием андеграундных текстов. Именно Смоликов, а еще больше Юра Ачиев, недосыпая ночами и портя зрение, научились загнать любой наш текст в объем, вполовину меньший спичечного коробка. Были, помню, микропленки, столь истонченно легкие, что для вывоза за кордон их можно было подсунуть под переплет любой советской книги. Были микропленки «водозащитные», в поезде следовало бросить в свой стакан с крепким чаем. (Стакан при досмотре на самом виду. На столике.) «Микропленки в эластике», это чтобы проглотить или сунуть в задний проход, если на границе начнут потрошить до белья. Особая техника была, когда пленки подгонялись одна к одной — называлось «собрание сочинений».
Надежда на оказию, что кто-то свой внезапно уедет, а кто-то полетит — или же вдруг сам собой встретится рисковый человек из западного посольства, мало ли где и как! В ожидании случая к Смоликову и к героическому Юре Ачиеву хлынули дурно слепленные пленки (их переделывали) из Оренбурга, Калуги, Саратова, Астрахани — пошла микрофильмовать губерния! Совпало еще и то, что вдруг повесился Костя Рогов, а Алик Зирфель, в белой горячке, был отправлен в психушку. (Привязали к кровати, Алик мотал головой так, что слюна летела в обе стороны, пенные кружева на больничных стенах.) Потому и торопились в тот день, в ту ночь. Сошлись, собрались вместе, молчали, зажав микрофильмы (каждый свои) в потных кулаках. И как же скоро вновь разуверились...
Некоторые, впрочем, надеялись на этот посыл еще и год, и два.
В тот день, отправив за бугор микропленки, счастливые тем, что вот оно, свершилось (теперь-то Слово отзовется!), мы были немыслимо возбуждены, взвинчены и, конечно, хотели отметить событие, но кто-то суеверно-опасливо сказал, что сегодня нам нельзя ни пьянки, ни драки. А было слишком легко на душе, был легок шаг, легко было смеяться, бежать, прыгать (тяжелы были невесомые микропленки, пока зажаты в руке).
— Парни! Ребята! — выкрикивал Смоликов. Да, это он выкрикивал. Пылкий, шумный, как сумасшедший! Впрочем, мы все кричали: — Парни! Ребята! (тогда не говорили мужики). Только без срывов, без проколов — все к фене, к едрене фене, победили, молодцы, ура, но сегодня без срывов!.. — кричали, перебивая друг друга.
Решили все-таки выпить, середина дня, а самолет улетел в одиннадцать — выпить хоть пивка, хоть винца, но где-нибудь на отшибе, подальше от центра.
Мы поехали на пляж в Серебряный бор (в те годы далеко от центра), плавали там, висли на буйках и даже перевернули бакен. Приставали к женщинам в пестрых купальниках, пили пиво, били мяч, а потом попадали в песок, разомлевшие от жары и внезапного спада душевных сил. В песок лицом и спали, спали. Самолет тем часом улетел, а с ним и наши надежды — в черную дыру. Разумеется, проверка, контроль, микропленки попали в чей-то зад и долго-долго там лежали. Думаю, они все еще там.
В общаге нет-нет и появлялся по разным квартирным делам высоколобый Анатолий, интеллигентный, лет 35-ти — Анатолий Юрьевич. Деловой. Денежный. Был здесь известен.
— ... Надо бы посторожить кой-какую квартирку, Петрович.
— Какую?
— 706-а.
Я, конечно, спросил — а кто жилец?
— Жильца пока нет.
Но что-то я таких интересных 706-а квартирок на примете не знаю. Не помню. Что еще за «а»?.. Убогие углы заманчивы для кого ни попадя — в этом и проблема. Стеречь такую нору хлопотно. (Нет-нет и вскроет замок слесарь-жэковец, заночевать с новой бабенкой.)
Но высоколобый Анатолий вполне серьезен, солиден: предлагает мне подняться на седьмой — он все покажет! Да и я кстати припомнил, что очень скоро ко мне ввалятся пьяноватой ватагой художники (после демонстрации, в известном мне состоянии и с жаждой погулять). Пустить их шастать туда-сюда по квартире Бересцовых, где финская мебель и сыто благоухающие добропорядочные кв метры, не хотелось. Ладно: посмотрим нору!.. набросив куртку (Бересцовых, она мне впору) и поеживаясь от прохлады, иду с Анатолием на седьмой.