— Ладно, кончай, — сказал он. — Ты ведь получила то, что хотела, правда?
— Холодное у тебя сердце, я должна заметить.
— Что?
— Ты меня трахнул, а теперь тебе наплевать… — Волосы выбились у нее из-под резинки, лицо пылало.
— Тебя что вообще беспокоит — в смысле, только честно: что тебя так сильно беспокоит?
— Уходи, — ответила она. — Я чувствую себя униженной.
Ли глубоко оскорбился, он был просто в шоке:
— Слушай, как ты вообще можешь считать секс унизительным?
Она запнулась, захваченная врасплох, метнула на него изумленный взгляд и глубоко вдохнула.
— Я могла бы устроить так, чтобы тебя вышвырнули из университета.
— Ну еще бы, — медленно произнес Ли, поскольку начал понимать: она так сильно к нему привязалась, поскольку считала головорезом. — Ну еще бы; и тогда бы я вернулся и избил тебя до полусмерти, верно? Мы с братаном бы вместе пришли. Брата она видела один раз на улице.
— Господи боже мой, — сказала она. — Вы бы и впрямь пришли.
Наверное, она все это время надеялась, что Ли в нее влюбится и вся эта история обретет хоть немного смысла, но если даже так, он этого не осознавал. Ему казалось, что она пользуется им как экраном, на который можно проецировать собственную неудовлетворенность; честный обмен. У него было очень простое понятие о справедливости.
— Уходи, Леон Коллинз, — сказала она. Ли понял, что она подсмотрела его имя в мужниных списках группы: никто никогда не звал его Леоном в лицо, даже преподаватели. Но и ее имени он тоже не знал. Вопли забытого младенца летели за ним, пока он спускался по лестнице.
«Что ж, — думал Ли, — век живи — век учись».
Однако он пришел в крайнее изумление, и ему было очень не по себе. Дома вся комната звенела от клавесинных арпеджио. Аннабель не следила за камином, и от огня осталось лишь несколько красных угольков, поэтому жаркую тьму пробивали только фары беспрестанно проезжавших машин: лучи мигали в голых окнах и северным сиянием играли по телу девушки на белом полу — единственному предмету, нарушавшему пустоту комнаты, если не считать проигрывателя. Музыка закончилась, иголка принялась икать в пустой канавке. Ли подошел выключить аппарат, и Аннабель поймала его за руку.
— От тебя пахнет улицей, — сказала она. — Но ты был с какой-то женщиной.
— Ну, и да, и нет, — ответил Ли, всегда говоривший только правду. — Тебе от этого неприятно?
Слова он произносил очень нежно, ведь беспокойство ее было таким бесстрастным. Она немо покачала головой, и без единого звука по ее щекам потекли слезы.
— Тогда почему же ты плачешь?
— Я думала, ты больше не вернешься.
— Вот как? — Ли был в замешательстве. Ее огромные серые глаза не отрывались от его лица; ему же глаза снова обдало жаром, точно опалило ее метафизическим огнем. Ли показалось, что она требует от него чего-то непомерного, но он никак не мог истолковать ее требований и, оказавшись в этом странном капкане, задрожал так сильно, что пришлось опереться о пол. Его поразило, насколько он тронут этим ее горем — оно казалось подлинным доказательством того, что неким непостижимым для него самого образом он для нее важен. Чем дольше он вглядывался в ее глаза, тем больше росло его смятение, пока в конце концов с облегчением и страхом он не разглядел в ее новом волшебном силуэте очертания того, что нужно любить. Он подумал: «Ох, господи, следовало скорее признать ее». Так его предала собственная стоическая сентиментальность. Ли нерешительно поцеловал девушку, и хотя она не раскрыла губ, но возложила свои руки ему на плечи, под толстый пиджак. Пальто с себя он стряхнул и расстелил на жестких половицах, чтобы ей было удобнее. Она послушно откинулась назад и не отводила глаз от него, поэтому, входя в нее, он по-прежнему трепетал от ее пристального взгляда.
Но несмотря даже на то, что они уже признали наступление любви, близость их все равно была проникнута тревогой: Аннабель понимала игру поверхностей лишь поверхностно; она походила на слепца, который на фейерверке может оценить красоту каждого огненного фонтана в воздухе только по громкости воплей толпы. Смутно постигает природу ослепительного блеска, но не знает наверняка.
Вернувшись домой, Базз долго еще кипел злобной ревностью. Квартира имела форму Г-образного танцевального зала, разделенного двойными дверьми; теперь они служили стенкой, но стена эта была очень тонка, и Базз со своей узкой койки отлично слышал каждое движение и каждый звук влюбленных. Ночи напролет он весь в поту лежал под однозначные скрипы и стоны, корчась и воображая себе их невообразимую близость. Смуглым лицом вжимался в подушку и горько проклинал их; мало-помалу его охватывало маниакальное желание зарезать обоих во сне. Он любовно поглаживал свой марокканский нож и наблюдал за ними днем, а ночью матерился и мастурбировал. Ли понимал, какое напряжение терзает брата, но вскоре слишком озаботился собственными напрягами, чтобы обращать на него внимание: он не мог игнорировать того, что плоть не взрывается волшебством в теле Аннабель. Из нее получалось исторгать лишь те слабенькие вздохи и судороги, которые извращенная перепонка брата превращала в вопли и визги. Казалось, внешний вид лица и тела Ли околдовывает Аннабель все сильнее, но у нее не было никаких воспоминаний о коже, с которыми можно было бы сравнить ощущение его кожи, и больше всего ей словно бы нравилась лишь та интимность, которую она переживает с ним в постели; раньше она много читала о такой интимности. Она начала рисовать серию его портретов. Первый — наутро после их первой настоящей ночи вместе, когда некие клятвы лишь подразумевались; на этом рисунке он походил на золотого льва, слишком кроткого даже для того, чтобы питаться мясом. В последующие годы она вновь и вновь рисовала и писала его в стольких разных обличьях, что он в конце концов вынужден был уйти к другой женщине, чтобы понять, как же выглядит его настоящее лицо.
Когда Базз украл первый фотоаппарат, квартира целиком и полностью отдалась культу видимости. Базз будто использовал камеру как орган зрения, словно не доверяя собственным глазам, словно вынужден постоянно сверять то, что видит, с показаниями третьей линзы, поэтому в конце он стал видеть все как бы из вторых рук, без глубины. Он проявлял и печатал снимки в своей задней комнатке и увешал ими все стены, пока его не начали окружать замершие воспоминания о самом мгновении зрения; ему было спокойнее знать, что они под рукой и за них можно подержаться. Он без счета фотографировал Ли и Аннабель, и от такого вуайеризма ему становилось легче, поэтому атмосфера в доме постепенно разрядилась, хотя они часто просыпались утром и видели, что он примостился в ногах кровати и щелкает камерой. Кроме того, он все время таскался за ними следом, заставая врасплох, они попадались ему во всевозможных ситуациях, и часто на готовых снимках лица у них были раздраженными и изумленными. В комнате Базза начали громоздиться картонные коробки с отпечатками и негативами.
У Ли были две старые фотографии, очень дорогие ему. Кроме этих фотографий, от детства у братьев не осталось ничего. На одной шеренга чистеньких детишек держала буквы, увещевавшие: ПОСТУПАЙ ПРАВИЛЬНО, ПОТОМУ ЧТО ЭТО ПРАВИЛЬНО; на другой крупная суровая женщина играла с камерой в гляделки, а братья стояли у нее по бокам. То была их тетка. Братья уже походили на самих себя, хотя одному было одиннадцать, а другому — девять лет, и они слегка откидывались на пятках назад в своей характерной оборонительно-агрессивной позе, однако тетка держалась достаточно несгибаемо, чтобы остановить целый батальон солдат и хорошенько пристыдить их. Аннабель посмотрела сначала на теткину фотографию, потом — на Ли. Поднесла палец к его щеке, стерла слезинку, но ему не хотелось, чтобы она думала, будто он плачет.