«А ну тебя к дьяволу с твоей пятеркой», — подумал Василий, но деньги неожиданно даже для самого себя взял и, ко всему, поблагодарил вежливо:
— Спасибо. Ежели что, так крикните.
Во дворе он лицом к лицу столкнулся с Левой. Тот, лихорадочно блестя глазами, вцепился в лацкан его пиджака.
— Как там, Василий Васильевич? Лучше?
— Затихла. Сейчас приедут, возьмут.
Они сели на лавочку. Лева ожесточенно тер виски и, глядя в землю, самоунижался:
— Пойду, пойду сейчас же… Не съест же она меня в самом деле! Я — сын ей! Ну, на колени стану, прощенья попрошу… Ах, Олюшка, как-то ты там?.. Он порывался встать, но Лашков молча брал его за плечи и усаживал на место. — Я, я во всем виноват! Из-за меня мать продала инструмент. Разве я не знал, что им нечем жить, разве я ничего не мог дать?.. Правда, мне казалось, что у матери еще кое-что есть… но что значит — казалось? Себялюбивый изверг!..
— Сам концы с концами еле сводишь.
— Но ведь я один и потом — мужчина. Ах, как это все нехорошо.
За воротами просигналила машина.
— Явились, — сказал, вставая, Лашков и пошел открывать. — Сейчас! крикнул он, оборачи-ваясь на пороге к Храмову. — Ты, брат, сиди и не рыпайся, а то, я вижу, как бы еще одну карету вызывать не пришлось.
Двор ожил. В дробной перекличке ставен и форточек закружился в дворовом коробе колготной хоровод:
— За кем это?
— Оля-дурочка буянит.
— Давно пора. Все мозги своей пияниной проела. Хоть меняйся.
— Да она ж тихая.
— Тихая! Второй день над нами потолок ходуном ходит!
— Совсем еще молоденькая!
— Порченная кровь. Бары… Им и молодость не впрок.
— Шанпанское-то боком выходит.
— Помилуй ее, Господи! Эх, грехи, грехи наши.
— Дитев со двора уберите, укусит ненароком!
Лева спрятал голову в колени, заткнул уши и некоторое время сидел так, мерно раскачиваясь, потом пружинисто вскочил и выбежал на середину двора.
— Замолчите, вы! — неистово взвизгнул он. — Слышите, замолчите! Иначе я разобью ваши звериные морды, слышите! Пусть хоть кто-нибудь пикнет. Скоты, скоты, скоты! Навозные черви!
Василий еле усадил его снова, он пытался еще что-то крикнуть, но в это время из парадного вынесли Ольгу, покрытую, как покойница, клейменной больничной простыней, и когда носилки поравнялись с лавочкой, Лева, враз забыв обо всем, судорожно потянулся к сестре:
— Олюшка, как же это ты? Олюшка, а ведь мы с тобой еще в концертах вместе выступать собирались. — Он поплелся за носилками. — А все я, все я… Олюш-ка-а-а!
Но около машины между ним и носилками встал высокий лопатистообразный блондин, судя по двухбортному халату — врач, и, снисходительно пожевывая мясистыми губами, взял актера за пуговицу плаща:
— Вам, милый, не следует здесь находиться. Вы сами на волосок от этого. Максимум покоя, минимум — эмоций.
Храмов схватил его за руку:
— Скажите, доктор, она скоро вернется домой? Ах, я так виноват перед ней.
— Кто знает, милый, — потускнел тот, — кто знает. Чудеса — не такая уж редкая вещь. — И, уже захлопывая дверцу за собой, добавил: — Только спокойнее. Не заставляйте меня заезжать к вам в гости дважды. У вас еще, милый, добрая половина жизни — впереди… Поехали.
Лева сделал несколько шагов вслед за отъезжавшей каретой, потом, повернувшись, побрел было обратно, но здесь столкнулся со стоявшей все это время за его спиной матерью, и как-то само собой получилось, что он уронил склоненную голову ей на плечо, и оба они тихо и облегченно заплакали.
Лашков, глядя, как Храмовы, взявшись за руки, минули двор и скрылись в парадном подъезде дома, прикинул про себя: «Под дрова чуланчик-то приспособить, что ли?»
XIV
Штабель вошел, шумно поставил на стол полбутылки и, не ожидая приглашения, сел:
— Васья, — голос его был тверд и ясен, — я говориль: без обьида. Ти не хотель Грюша, ти — испугаль; я — не испугаль. Я сказаль Грюша: «Ставай моя жена». Грюша согласиль. Тепьерь, ти обижаль. — Он укоризненно покачал головой. — Некарашо. Ти — мой друзья. Некарашо.
В ответ Лашков, разделывая селедку, кисло промямлил:
— Да что уж теперь делить-то… Делить-то теперь нечего.
— Слюшай сюда, Васья, — рука водопроводчика накрыла его ладонь, — бывай друзья, помогай мине строить дом. Жена котельной — некарашо…
Лашков знал, о чем пойдет речь. Вот уже с неделю водил Отто во двор деловых гостей: то техника из жакта, то пожарного инспектора, то артельных жучков. Гости добросовестно промеря-ли угол двора между котельной и стеной соседнего строения, потом спускались к гостеприимному истопнику и вскоре выходили оттуда заметно навеселе. А третьего дня от участкового получил дворник уже совсем точные сведения: Штабелю разрешили строиться.
«Да, — подумал про себя Лашков, — вот тебе, Василий Васильевич, бабушка и Юрьев день! Теперь еще и гвоздик в крышечку свою забьешь. И забьешь, Василий Васильевич!»
А вслух сказал:
— Мне не на тебя — на себя обижаться. Что ж мне перед тобой ломаться, скребет на сердце, но это не в счет. Когда начать думаешь?
— Выходной. Твой здоровий.
Лашков, не чувствуя ни вкуса, ни хмеля, в два глотка опорожнил стакан и коротко выдохнул:
— Приду…
Василий никогда еще не видел Ивана таким торжественно серьезным. Будто не траншею под фундамент собирался рыть Левушкин, а уходил в дальнюю-дальнюю и неверную дорогу, из которой хоть и надеялся вернуться, но не наверняка. Закладную пил, как причащался. Прежде чем взяться за лопату, он со строгой лаской оглядел всех и тихо заговорил:
— Божье дело начинаем, братцы: дом. Здесь шутки шутить никак нельзя. Такое дело недоделать — грех. И — тяжкий. — Он перекрестился. — С Богом.
Работал он молча, крепко сжав зубы, ни на лопату не отставая от могутного водопроводчика. Тот лишь покряхтывал, стараясь не уступить дотошному плотнику. Прямо против него, на пороге котельной Груша чистила картошку. Она чистила ее, сидя на корточках, и Отто, весело орудуя лопатой, цепко ощупывал ее плотные икры взглядом, в котором светилось ласковое довольство. Груша изредка остуживала его деланной укоризной, но позы не меняла, и видно было, что ей нравится эта их безмолвная игра: тридцативосьмилетний Отто Штабель переживал тот счастливый возраст, когда мужчина, особенно, если он крепок и покладист, вроде него, нравится всем женщинам от пятнадцати до ста.
Василий, глядя на них, не ревновал, нет, обида перегорела в нем, но он все не мог избавиться от ощущения какой-то потери. Потери большой и важной. Ему словно стало вдруг чего-то не хватать для того, чтобы он мог поставить сейчас себя вровень с остальными. И это угнетение не оставляло его до самого вечера.