* * *
Воскресным утром в конце февраля, когда надзиратель в коридоре прокричал: «Выходим на прогулку!», Альберт сунул в руку автору записку: «Останься в камере — надо поговорить». Это был самый долгий (40 минут) разговор за все полтора месяца, и многое из того, что автор уже рассказал об Альберте, он узнал именно в тот день.
— А вы что же не пошли гулять? — подозрительно прищурился надзиратель, когда, закрывая дверь, увидел нас.
— Приболели, командир, — ответил автор и улыбнулся как можно искреннее. Дверь захлопнулась.
— Я хотел с тобой попрощаться, — начал Альберт. — Завтра утром заступает на дежурство Глинов — я его попугаю малость. Мне, конечно, все равно, с кем сцепиться, — все они хороши, но Глинов, я вижу, придирается к тебе по каждой мелочи. Я его попугаю немножко, а то им, гадам, платят двадцатипятипроцентную надбавку «за страх», а они нас не боятся… Надо бы заехать ему под ребро, но тогда от статьи не отвертеться, а так: «убью, мол, такой-сякой» — дадут трешник из своего срока и все. А главное — быстрей: вот увидишь, через пару недель я буду во Владимире.
Он был радостно возбужден, словно в предвкушении поездки на какие-нибудь райские острова, где лишь солнце и море, пальмы и пляж, по которому ходят голые девки с заграничной грудью.
В ходе этого разговора, из которого, как уже упоминалось, автор почерпнул наиболее значительную часть сведений об Альберте, он, в частности, узнал, какой крест целых девять лет нес Альберт.
— Знаешь, что такое в уголовном лагере слыть «петухом»? Пусть и поневоле… Нет, это тебе только кажется, что ты знаешь. Конечно, оставь они меня в той зоне, где все началось, мне было бы легче: кому охота рисковать головой? Но меня же увезли в тюрьму, а там сразу: «Петух!» Ну, тому в зубы, другому… А они же кучей наваливаются бить. Из карцера я почти не выходил. Как еще только жив остался? И мысль, как кипяток: ну, убью одного-другого, а Самец как же? Ведь меня разменяют… Стиснул зубы и терпел. Так со стиснутыми зубами и живу… У вас только немного отогрелся. Но пора!.. Правда, продолжал он, — потом-то я нащупал более или менее надежный способ отшивать «петушатников». Попадаю в новую зону или там в камеру, если в тюрьме, и сразу объявляю всем: «Так и так. Двое сук меня насильно опедерастили. Одного убил, другого найду и убью. По вашим меркам я «петух», по натуре своей — нет! Если у вас сохранилась хоть кроха арестантской совести, оставьте меня в покое». И меня обычно обходили — чувствовали, что дело-то серьезное… Впрочем, всякое бывало. Все свободное время я читал, читал и читал. Не будь книг, ей-Богу, давно бы уже повесился. А года два тому назад начал опять помаленьку спортом заниматься. Да, сам знаешь, какой в лагере спорт. Но все-таки… Ведь Самец все такой же здоровый?
— Здорова скотина.
— Ну вот. Я, конечно, никогда не сомневался, что одолею его, даже не задумывался об этом сначала — лишь бы разыскать!.. Да и велика ли нужна сила, чтобы убить?
— Так какого же черта ты все читал, читал и читал, если все это идет к расстрелу?
— Погоди, — досадливо поморщился он, — я еще не все сказал. Конечно, надо бы его убить, мерзавца, но… честно говоря, и мне пожить еще охота. Я ведь еще не жил. Значит — и отомстить, и выжить. И невинность, как говорится, соблюсти, и капитал приобрести… Слаб человек! — он ядовито усмехнулся. Сейчас у меня тринадцать лет. Ну, добавят до пятнадцати пару годиков. Это если я его в этом году поймаю, а коли в следующем, то уже три добавят. И так далее. Значит, чем скорее, тем лучше для меня. Удастся в этом году, то освобожусь в пятьдесят лет. Еще поживу немного… Раньше-то лишь одно в голове гудело: убить! Только я теперь другое надумал — думал, думал и надумал. Не-е-т, я его убивать не буду!
— А что же?
— Потом узнаешь.
Когда в коридоре послышались громкие голоса возвращающихся с прогулки арестантов, Альберт вручил автору тетрадный листок в косую линеечку, сказав:
— Это копия объяснения, которое я напишу следователю, когда все свершится. Разговаривать я с ним не буду.
Автор приводит этот документ полностью:
«Обьяснение. В ваших лагерях царят ужасные порядки. Честному человеку, случайно оказавшемуся в заключении, здесь нет жизни. В 64-м году я подвергся гнусному насилию. Ваш закон не может ни защитить меня, ни восстановить мое человеческое достоинство. Я сам судил моих обидчиков и одного покарал смертью — в том же 64-м году. Другой теперь тоже наказан. Только с этого момента я снова считаю себя человеком. Можете теперь меня расстрелять. Альберт С.».
* * *
Утром во время развода на работу Альберт нарочно замешкался в камере, а когда прапорщик Глинов прикрикнул на него, взвился:
— Ты что, сволочь, цепляешься? Ты, я вижу, все к нашей камере цепляешься. Заявляю официально: или пусть тебя уберут из зоны, или меня, а не то расколю тыкву.
Ну и так далее, как водится в таких случаях.
Альберта упрятали в одиночку, а еще через несколько дней административный суд счел необходимым отправить его на три года в тюрьму.
Когда Альберта брали на этап, он крикнул на весь коридор:
— Прощай! Слышишь, прощай!
— Альберт! До свидания! Прошу тебя: до свидания!
— Прощай! — донеслось еще раз.
Я не мог сдержать слез.
* * *
Осталось поведать о том, что удалось вытянуть из бестолкового Февраля.
Если арестант впервые попадает в тюрьму, его держат на так называемом строгом режиме два месяца, а попавшего вторично — полгода, чтобы он стал более стройным и благородно бледным. Только после этого его переводят в общую камеру и начинают вместе со всеми гонять на работу.
Самец, прослышав о появлении Альберта, сперва не на шутку струхнул, но вскоре ему передали, что этот Альберт мужик тихий, забитый какой-то, все книжки мусолит и про Бога толкует: не то он иеговист, не то субботник — не разберешь…
Минуло полгода, Альберта наконец перевели на общий режим и, как обычно, сперва неделю продержали в тюремной больнице (чтобы не шатался на ходу), а уж потом вывели в цех. В первые два дня Самец не появлялся на работе, прикинувшись больным, на третий день он зашел на минутку в сопровождении надзирателя и, пошарив глазами, облегченно буркнул что-то в ответ на приветливый кивок Альберта. На следующее утро Самец появился в цеху как ни в чем не бывало. Альберта он еще сторонился, но уже не очень опасливо.
Прошло еще несколько дней, была суббота, часов около 10 утра, когда Альберт с криком: «Защищайся, падла!» — бросился на Самца. Тот успел лишь замахнуться киянкой, как был нокаутирован хуком правой. Альберт выхватил из-за голенища нож и, обведя глазами притихших арестантов, громко сказал: «Кто сунется — зарежу!» Самец, немного придя в себя, приподнялся, очумело таращась на Альберта, — и тут же, оглушенный ударом киянки по лбу, вновь рухнул, уткнувшись носом в пол. Вытянув из кармана заранее припасенную веревку. Альберт связал Самцу руки, потом, полоснув ножом по его брюкам, спустил их до колен… Тут Самец очнулся, взревел медведем и задергался, как припадочный, едва не сбросив оседлавшего его Альберта. А тот опять потянулся за валявшейся рядом киянкой, и в этот момент с криком: «Что ты делаешь?» — на него навалился Тихоня-Нюня. Альберт ткнул его, не глядя, ножом, он вскрикнул и, схватившись руками за живот, повалился на пол.