— Не сомневайся, ты будешь жить, господин, — туземец сложил руки на груди в знаке полной уверенности. — Но ты не оставишь нас?
— Возможно, мне придётся отлучиться на некоторое время. После вашего врачевания у меня останется лет двадцать жизни, и мне нужно будет найти себе новое тело… Детей-то мне делать уже поздно, тут ваши снадобья не помогут. Наверное, придётся расширить дело. Надо принимать больше больных.
— Вчера к нам привезли ещё троих, господин, — туземец улыбнулся. — Мы их вылечим. Это большие люди, их жизнь стоит дорого.
— Мне нужно около двух миллионов долларов, чтобы купить новое тело. И ещё как минимум миллионов десять на жизнь, раз уж я придётся и дальше находиться в человеческом облике. Быть драконом обходится значительно дешевле… Мне нужно хорошее тело, а никто не хочет продавать детей за нормальную цену, — проворчал бывший дракон. — Кстати, — внезапно обратился он к туземцу, — ты любишь своих детей?
— Да, господин, я их люблю, — с достоинством сказал негр. — Но если тебе нужна их жизнь…
— Не беспокойся, она мне никогда не понадобится… Так, значит, ты их любишь? Со мной вот тоже однажды произошло что-то подобное. Когда-то, когда я жил в другом теле, у меня был сын. Хилый, некрасивый. Но я… я его почему-то любил. Да, наверное, любил. Во всяком случае, мне не хотелось убивать его на Поединке и жить в его теле. И… я бил его. Унижал, наказывал. Наверное, я пытался таким способом убедить самого себя, что он ни на что не годен, что такое тело мне не нужно… Ну так за это он подсыпал мне в питьё крысиную отраву. И удрал из дому. Я три дня блевал от его угощения. И всё время думал о том, что моего парня прирежут где-нибудь в городе, просто так… зазря. Я чувствовал вину. Даже не перед ним. Скорее, перед собой. Я не сделал добра ни ему, ни себе. Ты понимаешь меня?
— Нет, господин, — спокойно ответил туземец.
— Потом мне захотелось стать какой-нибудь долгоживущей травоядной животиной, которой не нужно каждые тридцать-сорок лет убивать своих детей, чтобы жить дальше… Поэтому я пришёл сюда. Убил дракона. И сам стал драконом. Мне нравилась такая жизнь. Понимаешь ли ты меня?
— Тот старый дракон был совсем глуп, господин, — туземец почтительно склонился, — а ты мудр. Мы делаем так, как ты говоришь, и наши животы всегда полны. Никто не сожалеет о том старом драконе. Ты ведь не оставишь нас?
— Не оставлю. Теперь я не чувствую никакой вины. Ведь это он сам вызвал меня на Поединок, а не я. Оказывается, это очень важно. И, признаться, я убил его… с удовольствием. Не надо оставлять в живых того, кто помнит про твою… ошибку. Всё кончилось хорошо. Ладно, иди. Ты всё равно не понимаешь, о чём я говорю. А теперь мне нужно побыть одному, — господин Мартин Брюмель, кряхтя, присел, чтобы затянуть потуже шнурок на левом ботинке. Потом выпрямился.
— Иди в деревню. Оставь меня одного.
Туземец почтительно поклонился и побежал вдоль по просеке.
Между волком и собакой
Россия, 2025. Подмосковье.
Специализированная школа-интернат N 2 «Сосновый бор».
«Интерес к телесности, парадоксально понимаемой как более подлинное выражение „духа“ — в том числе, разумеется, и „национального духа“ — нежели его традиционно понимаемые эпифеномены, такие, как образованность, вкус, или умение разбираться в людях, знаменует собой не только окончательную исчерпанность романтической рефлексии над темой „национального“, но также и…» — перо соскользнуло с палетки, покатилось, и, звякнув, упало на пол. Владим включил подстольную камеру и осмотрел пол: вредная вещица имела манеру закатываться чёрт-те куда. Наконец, он обнаружил её под тумбой. Достать её оттуда манипулятором было невозможно, а звать кого-нибудь из ходячих было неловко.
Пришлось подключать клавиатуру. Он с отвращением ткнул пальцем в холодный шершавый пластик, и подумал о том, что обострённая чувствительность, как и любое компенсаторное обострение чувств, в некотором смысле выдаёт калеку больше, чем само увечье. Слепых отличает прекрасный слух. Точнее сказать, разборчивость в звуках. Юрик, например, плохо слышит шумы, но прекрасно различает шёпот в дальнем углу комнаты. Распространяется ли это правило на «чувствительность» в романтическом смысле слова? И не является ли скрытым условием чаемой романтиками эмоциональной бури — онемение духовного центра человеческой личности? Это могло бы быть интересным поворотом темы…
Владим перечитал уже написанное, и невольно поморщился. Умничанье, длинные фразы, псевдоэрудиция и неряшливость мысли. Натан Аркадьевич в таких случаях говорил — «это товар для Кременчуга». Кажется, это из Бабеля… Он набрал адрес поисковика, проверил: да, так и есть. «В сущности, эрудиция есть одна из утонченных форм рессентимента: знать здесь означает уметь уличить новое в том, что оно старо. Ничто так не тешит инстинкты энциклопедиста, как случайно подвернувшаяся возможность сравнить только что родившуюся мысль с какой-нибудь избитой истиной, и тем самым прихлопнуть её, как муху.» Это ведь моё сочинение, с отвращением подумал Владим. И, кажется, получил за то него десять баллов. Господи, я же ведь целый месяц был ницшеанцем. То есть считал себя ницшеанцем. Ницшеанцем нельзя быть: им можно только казаться, не важно — другим, или самому себе. Эта мысль, кстати, промелькнула в том письме к Виктории, где я впервые отважился намекнуть на свои чувства к Ней…
Какой же я был тогда пошляк.
А каким пошляком я покажусь себе через год-другой?
Компьютер мелодично зазвенел: в почтовый ящик упало письмо. Может быть, это от Неё? Обычно она не баловала его перепиской, но вдруг? Влад потянулся было к экрану, но, поколебавшись, убрал руку. У меня есть работа, сказал он себе. Мне надо закончить с рефератом, а потом ещё контрольная по алгебре. Аль-джебра… может быть, всё-таки взять ещё и арабский? Ника, кажется, довольна. Интересный язык. Будем посылать друг другу газеллы. Или как их там? По крайней мере, моя поэтическая глухота не будет до такой степени бросаться в глаза.
Он ещё немного помучился, потом, проклиная себя, кликнул по почтовому ящику.
Письмо было от Виктории.
«Владик»,
— писала она. У него защемило сердце от мысли, сколько раз она меняла окончание в этом коротком слове из пяти букв, как она колебалась, мучительно выбирая между официальностью и фамильярностью. Она сама не выносила фамильярости, и не позволяла называть себя иначе как Викторией, пока он не показал Ей королевский профиль на золотом соверене, после чего Она согласилась на грецизированную Нику, но это только между нами, только между нами, как же я всё-таки её люблю, о, если бы это была бумага, я целовал бы её письмо, это распущенность чувств, хуже того — сублимация, дешёвая сублимация по Фрейду. Духовность как невозможность телесного обладания. Какая гадость, я безнадёжный пошляк, post-lost, набоковщина, псевдоэрудиция, как это было у Вальдора про бессмысленность и неумолимость цепочки ассоциаций? Бессмысленный и беспощадный, ага. Разгадкой является слово «бунт». Бунт паралитика, ага. Он посмотрел на свои неподвижные ноги, укутанные пледом. Вот я опять думаю о себе, а не о Ней. Я эгоцентрик, даже в любви. Эгоцентричный ребёнок. Неумение отдать себя другому, неумение и нежелание, рефлексия — только маска, за которой скрывается всё то же самое, человеческое, слишком человеческое…