Бесполезно.
Он по-прежнему не чувствовал своего тела. По-прежнему не мог напрячь ни одну мышцу. Зрение и слух — вот и все, что у него осталось. Единственный глаз, видевший только крошечный участок опостылевшей заводи, и уши, которые перестали слышать родной Лизонькин голос.
— Что за базар, Дрюня, сколько я тебе должна? Ты вообще расценки знаешь? У меня мужики на трассе за минет по тридцатке зелени отстегивают.
— Хорош базлать, дура. Ты мне за каждый раз по полтиннику должна, вот и соображай, сколько на тебе висит: Сейчас еще плюс пятьдесят будет. Или ты сегодня не при делах?
Звон стекла. Никитос:
— Точно, Дрюня, она сегодня отдыхает. Ну и правильно, нам больше достанется. Там что у тебя? А ты разбодяжил? А то в прошлый раз…
— Сука ты, Дрюня, — с чувством сказала Рыжая. — Я к тебе как к человеку, а ты меня на счетчик ставишь. Ладно, я в доле. Че это у нее какой-то цвет странный?
Молчание. Шуршат какие-то тряпки.
— Подогреть надо. Никитос, запали костерок, заодно и погреемся.
— Ну че опять Никитос?..
Какой-то не слишком тяжелый предмет плюхнулся в воду чуть дальше ствола, на котором распласталось неподвижное тело Антона. Тело, сотрясаемое страшными, невидимыми глазу конвульсиями.
— Ты, урод, ты че сделал? Че сделал? Это новая бейсболка была… ты ж ее в воду кинул…
— Пойди да вытащи, — равнодушно сказал Дрюня. — А потом веток собери да костер запали.
Никитос, охая и ругаясь себе под нос, полез с откоса — выручать свою бейсболку. Дрюня подождал немного, позвенел чем-то, потом сказал с неприятной мяукающей интонацией:
— По тридцатке, говоришь, отстегивают? Ну-ка, покажи, за что…
Рыжая не успела ответить — Никитос вдруг истошно завопил и обрушил на Антона целый град комков глины — видимо, судорожно карабкался по склону наверх.
— Там… там… трупняк…
— Где? — взвизгнула Рыжая. Дрюня хмыкнул:
— Покажи.
Звук шагов над обрывом.
— Точно, валяется — похоже, и правда дохлый. Помолчал.
— А, я понял: это тот козел, которого мы с того берега видели: все, отъездился, конь педальный…
— Как думаешь, малой его?
— Да нет, вряд ли… Хотя… нет, точно нет… Это бомжара какой-то, а у децила, ты сама говорила, коляска крутая… Пусть валяется, он тихий, не орет, дозу не просит. Ну что, Рыжая, готова? Ты, Никитос, не парься, пока огня не будет, ничего не получишь. Давай работай.
Некоторое время сверху доносились неясные тихие звуки, потом Рыжая выдохнула неестественно высоким и тонким голосом:
— А-а-о-о, супе-ер, супер, о-о-а!!!
И, словно в унисон с ней, закричала вытолкавшая свой кляп Лизонька.
У Антона от крика дочери зашлось сердце. Зашлось — и только тут он впервые обратил внимание, что оно, оказывается, бьется — медленно, с перебоями, но бьется, больно молотя о сплющенную деревом грудную клетку.
— Вот падла. — зло буркнул Дрюня, — тряпку выплюнула. Слышь, децил, лучше бы ты заткнулся. Я, бля, в натуре тебе говорю, заткнись.
— Дрюнь, правда, он так весь лес на уши поставит. Сюда щас толпа сбежится, у него голос-то какой громкий…
— А тут еще мертвяк валяется, — добавил Никитос. — Пошли отсюда, Дрюнь, давай в подвал лучше пойдем, ну его, этот парк.
— Много сюда народу сбежалось, пока мы не пришли… Заткнись, крысенок! Ща в озеро кину.
— Нет, правда, Дрюнь, он так орет, что сюда скоро мусора явятся. Раньше он вроде не так громко выл.
— Мы ему не нравимся! — расхохоталась Рыжая. Голос у нее был не такой, как раньше, — в нем появились какие-то разболтанные нотки, какая-то эйфори-ческая интонация. — Ему с нами в падлу на одном берегу сидеть!
— Умолкни, плесень! — взъярился Дрюня. — Я тебя точно утоплю! Молчать, сказал!
Конечно, Лизонька его не послушалась. Ее вообще нелегко было успокоить после долгого плача — даже у Ани не всегда это получалось. Тогда Антон брал дочку на руки, примащивал так, что плачущее личико прижималось к плечу, а крохотные ручки обхватывали шею, и носил до тех пор, пока Лизонька не засыпала. Как давно это было… как мало ценил он выпавшее ему счастье…
— Эх, водки бы малому налить… че там, в пробочке — ему и хватит. У Ленки мать так всегда делала, у них там детей, как у цыганей в таборе, мал мала меньше. Они как начнут орать, она им сразу водочки нацедит — и тишина.
— Водки? — переспросил Дрюня задумчиво, — Можно, конечно, и водки…
Треск замка-молнии.
— А я лучше придумал… Мы ему щас чернушки ширнем. Заодно и проверим, чего нам хачи твои впарили, а то, может, отстегнули бабки за фуфло помойное…
— Да ты охренел, в натуре? Он же кони двинет от чернушки… как ты проверишь?
Помолчал Дрюня.
— Ему и так, и так до утра не дожить. А ширнется — хоть счастливым помрет. А проверим так: если посинеет, вздуется — фуфло твои хачи. Тогда мы вернемся и их загасим. Давай, Никитос, баян.
— Дрюнь, кончай, а вдруг за ним все-таки родаки придут? — голос Никитоса дрожал.
— Никто за ним не придет, — сурово отрезал Дрю-ня. — Костер развел? Грей и молчи…
Беспомощный, безгласный, лежал на своей повисшей над водой плахе Антон Берсенев. Он не хотел больше жить. Он жалел о том, что не погрузился в радужный омут и не проник за мерцающую мембрану. Сделай он это тогда — и теперь бы ему не пришлось умирать мучительной смертью при каждом Лизонькином крике и неотвратимо воскресать для новых страданий. Где-то наверху, в роще, трое обезумевших от наркоты подонков готовились убить его ребенка, а он был обречен на роль свидетеля, бессильного им помешать.
Быть может, окажись на его месте кто-нибудь другой, он просто не поверил бы в серьезность их намерений. Но профессия Антона научила его придерживаться одного простого правила: какой бы ужасающей ни казалась иной раз теневая изнанка жизни, в действительности все обстоит гораздо хуже.
Он ни секунды не сомневался в том, что троица наверху может убить его дочь. Он знал, что помочь ей не в состоянии. Он больше не верил в действенность молитв.
Он устал балансировать на грани безумия и реальности, превосходившей своей жестокостью любое безумие. Его разум не выдерживал такого напряжения.
Его единственный зрячий глаз закрылся, на его слух опустилась тяжелая печать тишины. Наконец-то он перестал слышать, как заходится в истошном крике Лизонька.
Он поскрльзнулся на скользком бортике реальности и сорвался в глубокий бассейн воспоминаний.
8
Моментальные снимки памяти: вот Антон забирает Аню с дочкой из роддома. Конец октября, ветер метет асфальт, играя последними сухими листьями. Над серым кубом больницы — неожиданно яркий синий просвет в холодном, будто покрытом инеем сером небе. Лизонька — огромный белый конверт с розовым бантом и глядящими откуда-то из кружевных глубин глазками-бусинками…