Первый раз он изметелил невесту еще за свадебным столом. Подруги, подчистую съев пироги, еще злословили над остатками винегрета о невзрачности долговязой невесты в толстых очках, а она, уже получив первые синяки, рыдала в соседской комнате, на плече жениной матери. Женя тащила ей в утешение склеенную французскую куклу, бабушкину драгоценную Луизу. Женина мать прикладывала к расцветающему синяку сырой лук - была такая странная методика, тоже, видимо, из кладезей народной премудрости. Клава же трясла веником чахлых волос со свежей шестимесячной завивкой и лила первые слезы над своей великой любовью.
А потом постучала в дверь мать Клавы Мария Васильевна, она тоже плакала и приговаривала:
– Погубила себя, девка, погубила. Лучше б за пьяницу вышла, чем за бийцу такого…
Филипп же любил свою жену Клавдию всеми силами своей злой души. Все два с половиной года их брака он бил ее смертным боем и ревом ревел, гоняя по длинному коммунальному коридору. Несмотря на подслеповатость, она была проворна, длиннонога, все норовила выскочить на улицу через черную лестницу, а он догонял ее, а, если не догонял, то запускал в нее слету железной сапожной лапой или молотком. И кричал он всегда одни и те же слова:
– Жить будешь, сука, е…ся, а мне помирать!
Он был сапожник, в детстве еще перенял от отца ремесло и зарабатывал кое-что, сидя в их узкой каморе с двумя третями окна. Большая двухоконная комната была разделена натрое самодельными перегородками, и в каждой жило по семье.
Как мало тогда было обуви, и как часто ее чинили: и чужим, и соседям Филипп делал набойки, латал подметки, ставил уголки…
Мальчик Васька, родившийся в первый год брака, был первым младенцем, которого Жене показали. У него были отцовы васильковые глаза, скрипучий дверной голос и плохая наследственность.
Из узкой комнаты Кононовых постоянно шли дурные звуки: свирепый кашель, перемежаемый злым матом, вопли Клавы и механический детский плач. Потом Васька выполз в коридор и без устали, пока не пошел, ползал от двери к кухне по коленчатому коридору. Потом пошел и ходил, пока не попался под ноги соседки, несущей в комнату кастрюлю с только что сваренными щами. Ваську обварили, положили лечить в Филатовскую больницу,- женина мама вместе с Марьей Васильевной отвозили его, потому что Клава в тот день была на суточном дежурстве.
Коридор был самым привлекательным местом квартиры,- он был заставлен шкафами, этажерками, хламом деревянным и железным, на одной из стен даже висел такой диковинный в городском быту предмет как хомут. Но Жене запрещалось туда выходить именно из-за Филиппа: он любил выплевывать серые пенящиеся остатки своих легких не в стеклянную круглую баночку, а в места общественного пользования. Палочки Коха кишели в квартире миллионами, невзирая на совместные старания Клавы и жениной матери изничтожить их хлоркой.
Однажды у Клавы заболел живот и болел целую неделю, в конце которой ее отвезли на «скорой» в Екатерининскую больницу прямо с работы. Оказалось, что у нее острый аппендицит, и ее сразу же прооперировали. Через неделю она выписалась, и этот день запомнился, потому что потерявшую бдительность и проворство Клаву Филипп отлупил поленом из поленницы, сложенной в коридоре: единственная голландская печь, топившаяся снаружи, была в Жениной комнате, все прочие печи в квартире отапливались из комнат.
В тот день Филипп видел свою жену последний раз в жизни: у нее разошлись швы, началось нагноение, сепсис, и великий хирург Алексеев, который тогда был еще не академиком, а просто хорошим молодым врачом, вырезал ей все потроха. Целый месяц она провела между жизнью и смертью, а когда вернулась из больницы, Филиппа уже похоронили: он умер без нее.
Точно также, как Васька был первым младенцем, которого Женя видела, Филипп оказался первым мертвым человеком в ее жизни. Гроб стоял в кухне - в самом большом помещении квартиры, где проходили свадьбы, общественные собрания и похороны. Никто не плакал, а сам Филипп поразил девочку тем, что не кашлял. И еще тем, что синих глаз его видно не было, но большие игольчатые ресницы отбрасывали голубые тени на сказочное лицо Финиста Ясного Сокола… Ему было двадцать три года.
Когда Клава вышла из больницы, работа медсестры оказалась для нее тяжела, и она проявила отличную смекалку, окончив курсы диетсестер. Теперь она работала при питании, в той же самой туберкулезной больнице. Воровала с кухни сливочное масло и куски мяса. Приносила в маленькой матерчатой сумке, которую подвешивала под размашистую кофту летом и под пальто зимой. Туберкулезному Ваське нужно было усиленное питание. У Жени тоже нашли в тот год туберкулез и не отдали в школу, хотя ей уже исполнилось семь лет.
В коммунальной квартире всё про всех знали. И что Клава воровала масло, тоже все знали. Тогда мама объяснила Жене, что Клаве воровать можно, а нам - нельзя. Эту теорию относительности Женя мгновенно поняла. Тем более, что уже был эпизод, когда Женя выудила из соседского тазика с грязной посудой серебряную ложку с бабушкиной монограммой и с торжествующим криком предъявила матери:
– Смотри, это наша ложка лежала у Марии Васильевны в тазу!
Мама посмотрела на нее холодно:
– Немедленно положи, откуда взяла!
Женя возмутилась:
– Но ведь это наша ложка!
– Да,- согласилась мать,- но Марья Васильевна к ней уже привыкла, поэтому пойди и положи, откуда взяла!
Сорок лет спустя Женя встретила Ваську в городе Минске. Он подошел и спросил:
– Ты меня не узнаешь, Женька?
Женя узнала его верхушкой левого легкого. Он был одно лицо с покойным Филиппом, хотя глаза его не достигали того градуса синевы. Ему было под пятьдесят, он был доцентом местного сельхозинститута и пережил своего отца на две жизни. Мать его Клавдия Ивановна Кононова вышла замуж за болгарина. Он ее любит и не бьет. И бабушка Васьки, Мария Васильевна, жива-здорова. И размешивает чай ложкой с монограммой Жениной бабушки.
Людмила Евгеньевна Улицкая
Короткое замыкание
Владимир Петрович хлопнул дверью лифта, и тут же погас свет. Настала кромешная тьма, и на него напал ужас. Он постоял, пытаясь скинуть с себя адское чувство, но оно не отпускало, и он наощупь двинулся в сторону двери парадного. Туда, где она должна была быть. Припав двумя руками к стене, он пластался по ней, пока не нащупал ногой ступеньку. Остановился, задыхаясь. Сердце дрожало и трепетало, но про нитроглицерин Владимир Петрович и не вспомнил. Сполз по стене на пять ступеней, и трясущимися руками нащупал дверную ручку. Тронул, пхнул дверь - она не открывалась. Снова поднялся ужас - необъятный, ночной, разуму не подвластный. Он бился телом о дверь, пока не почувствовал, что дверь его толкает: ее открывали снаружи. Возник прямоугольник света - плохоньких декабрьских сумерек. Женщина прошмыгнула мимо него, ворча что-то об электричестве… Дверь хлопнула за его спиной, а он стоял, опершись о дверь, но уже снаружи, на свободе, на свету…
Это были самые темные дни года, и он пребывал во всегдашней декабрьской депрессии, но решился встать и выйти из дома ради старого учителя, давно ослепшего Ивана Мстиславовича Коварского. Тот просил его переписать одну заветную пластиночку на кассету, и эта кассета лежала уже больше месяца, и Владимиру Петровичу было совестно, что он никак не может доехать до старика.