– У меня уже все уехали, – плакала она, размазывая
свою парфюмерию по небритым щекам Лучникова. – Ирка В Париже, у нее там
«бутик»… Алка за богатого бразильца вышла замуж… Ленка у Теда Лапидуса работает
в Нью-Йорке… Вера и та в Лондоне, хоть и скромная машинисточка, но счастлива,
посвятила свою жизнь Льву, а ведь он больше любил меня, и я… ты знаешь, Андрей…
я могла бы посвятить ему свою жизнь, если бы не тот проклятый серб… Все, все,
все уехали… Лев, Оскар, Эрнест, Юра, Дима – все, все… все мои мальчики… не
поверишь, просто иногда некому позвонить… в слякоти мерзкой сижу в Москве…
никто меня уже и на Пицунду не приглашает… только жулье заезжает па пистон… все
уехали, все уехали, вес уехали…
Лучников сжимал ее плечики и иногда вытирал мокрое опухшее
лицо бывшей красавицы носовым платком, который потом комкал и совал в карман
болтающегося пиджака. За три дня московского свинства он так похудел, что
пиджак болтался теперь на нем, словно на вешалке. Жалость к заблудшим
московским душам, от которых он и себя не отделял, терзала его. Он очень
правился себе таким – худым и исполненным жалости.
Дружище его Виталий Гангут, напротив, как-то весь опух,
округлился, налился мрачной презрительной спесью. Он, видимо, не нравился себе
в таком состоянии, а потому ему не нравился и весь мир.
На предрассветном социалистическом проспекте не видно было
пи души, только пощелкивали бесчисленные флаги, флажки и флажища.
– Нс плачь, Лорка, – говорил Лучников. – Мы
тебя скоро замуж отдадим за богача, за итальянского коммуниста. Я тебе шмоток
пришлю целый ящик.
Гангут шел на несколько шагов впереди, подняв воротник и
нахлобучив на уши «федору», выражая спиной полное презрение и к страдалице и к
утешителю.
– Ах, Андрюша, возьми меня на Остров, – заплакала
еще пуще Лора. – Мне страшно. Я боюсь Америки и Франции! На Острове хотя
бы русские живут. Возьми бедную пьянчужку па Остров, я там вылечусь и блядовать
не буду…
– Возьму, возьму, – утешал ее Лучников. – Ты
– наша жертва, Лорка. Мы из тебя всю твою красоту высосали, но мы тебя на
помойку не выбросим, мы тебя…
– Ты лучше спроси у нее, сколько она башлей из Вахтанга
Чарквиани высосала, – сказал Гангут не оборачиваясь. – Жертва!
Сколько генов она сама высосала из нашего поколения!
– Скот! – вскричала Лора.
– Скот, – подтвердил Лучников. – Витася –
скот, ему никого не жалко. Распущенный и наглый киногений. Пусть гниет в своем
Голливуде, а мы будем друг друга жалеть и спасать.
– Л ты Остров свой скоро товарищам подаришь,
ублюдок, – ворчал Гангут. – Квислинг, – дерьмо, идите вы все в
жопу…
Вдруг он остановился и показал па небольшую группу людей,
стоящих в очереди перед закрытой дверью. Несколько стариков и старух в черных
костюмах и платьях, увешанные орденами и медалями от ключиц до живота.
– Ну, что тебе? – спросил, предполагая очередной
антипатриотический подвох. Лучников.
– Ты, кажется, Россию любишь? – спросил
Гангут. – Ты, кажется, большой знаток нашей страны? Ты вроде бы даже и сам
русский, а? Ты просто такой же советский, как мы, да? Тогда отгадай, что это за
очередь, творец Общей Судьбы?
– Мало ли за чем очередь, – пробормотал
Лучников. – Многого не хватает. Может, за фруктами, может быть, запись на
ковры…
– Знаток! – торжествующе захохотал Гангут. –
Это очередь в избирательный участок. Товарищи пришли сюда за два часа до
открытия, чтобы первыми отдать голоса за кандидатов блока коммунистов и
беспартийных. Сегодня у нас выборы в Верховный Совет!
Старики в орденах, до этого мирно беседовавшие у
монументальных колонн Дворца Культуры, теперь враждебно смотрели на трех
иностранцев, на двух мерзавцев и одну проститутку, на тех, кто мешает нам жить.
– Это бабушки и дедушки из нашего дома, – сказала
Лора. – Они все герои первых пятилеток.
– Для меня это просто находка, – сказал
Лучников. – Сейчас я возьму у них интервью.
– Рискуешь попасть в милицию, – сказал Гангут.
– Журналист должен рисковать, – кивнул
Лучников. – Такая профессия. Я рисковал и во Вьетнаме, и в Ливане. Рискну
и здесь.
– Л я тебя не оставлю, Андрей, – сказала
Лора. – В кои-то веки и голос свой отдам.
– Мы, кажется, опохмелиться собирались, – сказал
Гангут, который был уже не рад, что заварил эту кашу.
– Ты назвал меня Квислингом, – сказал
Лучников, – а сам ты трус и дезертир. Иди и опохмеляйся среди своей
любимой буржуазии, иди в говенный свой ОВИР, а мы опохмелимся здесь, в избирательном
участке.
Он обнял за талию свой увядающий букетик и повел ее на
подламывающихся каблучках к бдительным созидателям первых пятилеток.
В дальнейшем все развивалось по сценарию Гангута. Лучников
собирал интервью. Лора интересовалась, не припрятал ли кто-нибудь из старичков
в кармане чекушку, и предлагала за нее бриллиантовое кольцо. Она плакала и
норовила встать на колени, чтобы отблагодарить этим странным движением творцов
всего того, что их в этот миг окружало – плакатов, стендов, диаграмм и скульптур.
Лучников пытался выяснить, чего больше заложено в старых энтузиастах – палача
или жертвы, и сам, конечно, распространялся о своем неизлечимом комплексе вины
перед замороченным населением исторической родины. Гангут пытался остановить
такси, чтобы всем им вовремя смыться, но не забывал, однако, и выявлять рабскую
природу старческого энтузиазма, а заодно и высмеивать выборы без выбора.
Наряд из штаба Боевых Комсомольских Дружин, вызванный одним
из стариков, прибыл вовремя. Дежурили в эту ночь самые отборные дружинники,
дети дипломатов, студенты института международных отношений в джинсовых
костюмах. Они применили к провокаторам серию хорошо отработанных приемов,
скрутили им руки, швырнули на дно «рафика» и сели па них мускулистыми задами.
В последний момент Лора, однако, была спасена –
старушка-лифтерша, первая доброволка Комсомольска-на-Амуре, объявили ее своей
племянницей. Этот факт позволил Андрею Лучникову думать о том, что народ все же
сохранил «душу живу». Об этом он думал всю дорогу до штаба, в то время, когда
один из студентов-международников, которому он все же успел всадить в ребро
тайваньский приветик, постанывая, бил его в живот крепким каблуком импортного
ботинка.