Мне стало весело. Вот видите, Петюша, вы не прав! Вы летели,
как Геракл, в страну импотентов, а оказались в царстве шашлыков и чеснока, где
у мужиков трещат брюки, а женщины устали от любви и где вы с вашими скромными
данными годитесь только на растопку. Вот видите, Петюша, иной раз и
проколешься, сучий потрох, наследник великой эпохи, со своей преемственностью
поколений, даже если у тебя и Главный Жрец на подхвате. Вот видите, Петюша,
иной раз и комсомольцев-добровольцев, что штурмуют гордо новые рекорды, что солнцу
и ветру навстречу, расправив красивые плечи, иной раз и вашу братию поджидают
неожиданности. Провидение иной раз щелкает ногтем по бетонному лбу, и гулкий
смех долетает с небес, и веселятся народы!…
В самолете стоял страшный хай. Оказалось, что все пассажиры
ошиблись, кто летел в Челябу, кто в Усть-Илим, кто в Джезказган, но никто не
собирался в Крым, никто, кроме трех алкашей, двух босых и одного обутого.
Бессонница, Гомер, тугие паруса
– Бессонница, Гомер, тугие паруса, я список кораблей
прочел до середины… Бессонница, Гомер, тугие паруса, я список кораблей прочел
до середины…
– Sleeplessness, Homer, tight sails… Дальше-то
как? – спросил Патрик.
– Не могу припомнить.
– Рифма-то какая? Паруса – чудеса небось? – пришел
на помощь Алик. – Середина – горловина?
– Нет-нет, ребята, не то. Я припомню потом, дайте срок,
припомню все целиком и автора вспомню.
Ветреным свежим днем мы сидели на набережной Ялты, на
гранитных ступенях, о которые разбивались зеленые волны, похожие на крутобоких
ярых китов с пенными хребтами. Никаких парусов в море не было, они летели в
небе. Рваные, клочьями они летели в Элладу и тут же бурно возвращались сюда к
нам, описывали круг, бросая тени на бухту, на горы, на амфитеатр города, и
снова неслись к своей древней родине, ибо они родились там.
та-та-та-та-та-там когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
Что Троя вам…
Елена – пена, а мужи – конечно, ужи. Пена шипела у самых
наших ног, как сонмище белых ужей, закрученных в кольца. Алик Неяркий смотрел
на горизонт, где болталась сбежавшая от шторма флотилия сейнеров.
– Вот дает, вот дает море свежести, –
покровительственно приговаривал он.
Весь маленький Ялтинский порт был полон сейнеров. Они
раскачивались у стенок, скрипели ржавым своим железом, а за ними поднимались
великаны-лайнеры «Иван Франко» и американский «Конститьюшн». Они тоже, даже
они, великаны, слегка покачивались, и неразборчивая музыка гремела на обоих,
сливаясь с голосом ветра, с воплями чаек, с ударами волн, с гомоном толпы,
густо плывущей по набережной, с музыкой из ресторанов, со скрипом, наконец,
ржавого корабельного железа, и превращалась в отчетливую музыку ветреного дня в
Ялте.
Но где, где же был проклятый осколок бутылки, призванный
завершить пейзаж? Вот именно, за железным барьерчиком, в мелкой заводи на
волноломе блестел осколок бутылки, а в нем – простите, классики! – плавал
к тому же окурок сигареты. Вот так завершилась картина.
Теперь о запахах. Чем пахло? Чем пахло нам в пахло? Что
нюхало наше нюхало? Что за картина без запахов? Да ни один стоящий писатель не
забудет о запахах, если он не зарос аденоидами по самые ноздри.
По словам Неяркого, пахло чебуреком в сливовом соусе, а
также узбекским шашлыком, а также чанахами, чувихами, поллитрами, чекушками и
свежими галушками. В последнем не приходилось сомневаться, ибо на набережной
проводилось мероприятие – «Фестиваль украинской галушки»!
По словам американца Пата, пахло потом. Потом женщин, потом
мужчин, потом собак, потом кораблей, потом пальм и уж потом нашим собственным
потом.
И наконец, по словам еще не упомянутого поэта, пахло Турцией
и Крымской Татарией, Яйлой, Марселем, Сплитом, всем бассейном Мидеотерранео,
пахло, ей-ей, колыбелью человечества.
На гранитных ступенях перед нами стояли три бутылки
знобящего восторга по имени «Шампанское» завода в Новом Свете и две бутылки
коньяка «Камю», по полсотни рублей за штуку.
Покупка благородных напитков уже произвела переполох в
буфете гостиницы «Ореанда». Буфетчица Шура знать не хотела никакого Камю, ни
коньяка, ни лауреата Нобелевской премии. Для нее существовал лишь буфетный
божок «Камус», о покупке которого тремя хануриками она сочла своим долгом
немедленно сообщить «куда следует». Кто их знает, что за люди, может, приплыли
с той стороны, переоделись у резидента, у Гольдштейна какого-нибудь, надели
личину советского человека, а про ботинки-то забыли. Кроме того, деньги они
доставали из-за пазухи, что тоже не очень-то свойственно приличному советскому
человеку.
Шура, этот жилистый мускулистый подонок женского рода, тут
же, в присутствии покупателей, взялась за телефонную трубку.
– Сан-Ваныч, – сказала она «комуследует», –
тут у меня трое молодых-интересных Камуса покупают, а…
Увы, договорить бдительной даме не удалось. Бомбардир
железной рукой больно взял ее за левую грудь, усадил на стул – сиди, жаба
монгольская, – и вырвал трубку.
– Саня! Это Алик Бутерброд тебя беспокоит. Привет из
столицы! Кого жаришь? На троих жарево найдется? О'кей! Встретимся!
Сообразив тогда, кто такие, и восхитившись такой чудесной
метаморфозой ее любимых органов, буфетчица понимающе прикрыла глаза – все, мол,
ясно, товарищи, – и бесплатно навалила нам в целлофановый кулек
аппетитного интуристовского закуса.
Сейчас кулек этот лежал перед нами, похожий на увесистую
медузу, и мы, что называется, кейфовали, запуская в него руки. Жизнь снова
пошла вполне сносная.
– Хорошо сидим, мужики! – загоготал Алик и
заклокотал, забурлил, засунув в горло сразу два горлышка – коньячное и
шампанское.
– Вот только подавить бы угрызения совести, – вздохнул
Патрик.
– Ну и дави их! Дави, как вшей! – Бомбардир со
счастливой улыбкой выныривал из алкогольного погружения.
– Если бы только не горело все внутри, – снова
вздохнул Пат. – Иногда хочется войти в пустой костел и лечь голым телом на
камни…
– А меня зовут мои труды, друзья, – с раскаянием
сказал я. – Трактат о поваренной соли. Лазеры. Птица-феникс. Лимфа –
струящаяся душа человечества. Подлая доисторическая свинья «Смирение». Мой сакс
опять закис в кладовке, и кошка на него ссыт… Мне стыдно, ребята…