На предыдущей стадии своего развития он назывался Ждановым.
Пройдя сквозь кровавую парилочку тридцатых, зощенковский банщик и булгаковский
шарик стали Ждановым. Колумбы, открыватели типа, были объявлены уродами.
Солидный устойчивый нормальный Жданов ненавидел своего открывателя, урода,
отрыжку общества, мусорную шкварку перегоревшего «серебряного века».
Вот, в сущности, главный конфликт времени, идеально короткая
схема: «Зощенко – Жданов»…
Ты помнишь, еще во времена Толи фон Штейнбока мы зубрили в
школе все эти исторические «Постановления» и речи Шарика-Жданова, в которых он
жевал гнилыми зубами своего открывателя, а заодно с ним царскосельского
Соловья? Мы даже и в глубине души не подвергали сомнению шариковские банные
истины, и главную, основополагающую – «здесь вам не театр». И даже тогда, когда
на поверхности уже стал витать душок фронды, когда мы уже хихикали над
запрещенной обезьянкой и переписывали девочкам ахматовские стихи, в глубине-то
души, именно в глубине, мы были убеждены в нормальности ждановского мира и
ненормальности, ущербности, стыдности зощенковского. В пору нашей юности банный
шариковский мир разбух от крови и приобрел черты мрачного незыблемого величия.
Это был наш патрон, кормилец и экзекутор, единственно реальный нормальный мир,
а удаленное понятие «Зощенко», как ни крути, было крохотным гнойничком.
Понадобилось немало лет, чтобы увидеть, будто воочию,
одинокую фигурку, в грустном спокойствии сидящую на петербургском бульваре.
Спокойствие поношенного опрятного костюма, спокойствие левой ноги, странным
обра-зом закрученной вокруг спокойной же правой, спокойствие руки, несущей ко
рту спокойную папиросу, спокойствие взгляда, провожающего спины
суетливо-неузнающих друзей.
Антибанщик, антишарик, антижданов, их ненавистный
открыватель, узнаватель с его единственным оборонным оружием – Готовностью.
Понадобилось немало лет, чтобы понять достаточную силу этого оружия.
Тогда мы признали истинным именно этот мир, мир маленьких
спокойных одиночек, мир поэтов, а тот, огромный и налитой, как волдырь,
признали миром неистинным, недолговечным и уже смердящим.
Однако уверен ли ты, что и к тебе уже пришло Спокойствие,
что и тебя уже осенила Готовность? Ты находишь такие уничтожающие метафоры для
телевизионного свино-хорька, но уверен ли ты в том, что тебе не хочется сейчас
включить звук, отбросить все свои тревожные мыслишки и погрузиться в усыпляющую
мешанину идеологической речи, испытать комфорт лояльности, блаженство
конформизма?
– Ну, знаешь ли, размышлять вслух на такие темы под
сводами УПВДОСИВАДО и ЧИС – это уж слишком!
Малькольмов повернул голову – в глубине холла в таком же
мягком большом кресле сидел его старый друг, знаменитый хирург Зильберанцев. Он
попыхивал сигарой и смеялся.
– Зильбер! Ты что здесь делаешь?
– Здорово, Малькольм, дубина стоеросовая! Я пришел сюда
гораздо раньше и выключил звук. Захотелось посидеть в тишине. Сидел, смотрел на
этого деятеля, и вдруг вошел ты. Это было фантастично!
– Что ж тут фантастического?
– То, что я думал о тебе, Малькольм. О тебе и о
нем. – Зильберанцев показал сигарой на экран, где свинохорек в iэтот
момент водил указкой по карте Синайского полуострова.
Малькольмов и Зильберанцев были ровесниками, учились на
одном курсе и играли в одной баскетбольной команде. Очень долго их жизни шли
рядом: и любовные приключения, и пьянки, и стремительный прогресс в медицине,
кандидатские защиты, стипендии ЮНЕСКО, заграничные командировки… – они раньше
не могли бы и подумать, что когда-нибудь разойдутся по разным дорожкам. Оба
считались гениями и зависти друг к другу не испытывали. Больше того, они
понимали друг друга. Зильберанцев был, пожалуй, единственным, кто понимал иные,
так называемые «завиральные», идеи Малькольмова и относился к ним серьезно.
Однако в последние года их дорожки стали расходиться. Так, мелочь за мелочью,
ерунда за ерундой: один пошел в штат УПВДОСИВАДО и ЧИС, а другой в штат идти не
захотел, остался консультантом; один подписал письмо в защиту Синявского и
Даниэля, а другой в этот день как раз уехал куда-то; один, стало быть, по
международным конференциям теперь скачет, рассказывает о достижениях советской
науки, другой дежурствами на «скорой помощи» подрабатывает себе на коньячок… Да
вот еще и недавно получилась ерунда: на заседании научного общества начали
высмеивать малькольмовскую Лимфу-Д как
идеалистическую-метафизическую-сюрреалистическую субстанцию, а Зильберанцев
промолчал, хотя потом, после заседания и ободрил друга демонстративным хлопком
по плечу.
– Да-да, я о тебе думал и о нем, и вдруг ты входишь и
начинаешь вслух философствовать, и как раз на эту же тему, – сказал
Зильберанцев.
– На эту же тему? Ты думал на эту же тему? –
удивился Малькольмов.
– На эту же тему, только иначе. Я думал о Лимфе-Д. Во
всех она течет: и в тебе, и во мне, и в этом генерале, – но в какой
концентрации?
– Значит, ты и о себе подумал? – не удержался
Малькольмов.
– Да, и о себе. Я есть я. Ты есть ты. Генерал есть
генерал. У нас не одинаковый нравственный уровень, не одинаковый нравственный
потенциал. Быть может, этот твой метафизический бульон и определяет
нравственный потенциал? – У Малькольмова перехватило дыхание. Зильберанцев
же сидел и спокойно попыхивал упмановской сигарой.
– Ты это серьезно? – тихо спросил Малькольмов.
– Еще бы не серьезно.
– И ты знаешь?…
– Знаю, что у тебя уже есть целая ампула, кубиков
пятьсот, не меньше.
– И ты знаешь, кто был донором?
– Знаю. Ты сам.
– Откуда ты все это знаешь?
Зильберанцев встал и включил звук. «Арабские народы твердо
знают, кто их истинный друг… народы мира поставят надежный заслон на пути… весь
советский народ приветствует и одобряет миролюбивую политику…» Загремел марш, в
зал внесли знамена, молодые комсомольцы в белых портупеях подняли вверх
обнаженные клинки. Под завесой этого шума Зильберанцев сказал на ухо
Малькольмову:
– В первый отдел поступила анонимная докладная, и меня
вызывали на консультацию. Я сказал им, что все это ерунда, а ты хоть и хороший
врач, но неисправимый фантазер. Теперь пошли отсюда. Поговорим о дальнейшем на
улице.
Выход на улицу оказался совсем близко. Зильберанцев просто
открыл какую-то дверь, и они оказались на пустынном ночном тротуаре, под
шелестящими липами, в спящем, уютном, готовом для дружеских откровений городе.