– Ведь я могла бы ни о чем не говорить.
– Совершенно верно.
– Равик, я не хочу идти домой одна.
– Я провожу тебя.
Она медленно отступила на шаг.
– Ты больше не любишь меня… – сказала она тихо и почти угрожающе.
– Ты затем и пришла, чтобы выяснить это?
– Да… Не только это… но и это тоже.
– О Господи, Жоан, – нетерпеливо сказал Равик. – В таком случае ты услышала сейчас самое откровенное признание в любви из всех, какие только возможны.
Она молчала.
– Если бы это было не так, разве стал бы я долго колебаться, оставить тебя здесь или нет, даже зная, что ты с кем-то живешь? – сказал он.
На ее лице медленно проступила улыбка. Скорее даже не улыбка, а какое-то внутреннее сияние, будто в ней зажегся светильник и свет его медленно поднимался к глазам.
– Спасибо, Равик, – сказала она и через секунду, не сводя с него глаз, осторожно добавила: – Ты не оставишь меня?
– Зачем тебе это знать?
– Ты будешь ждать? Ты не оставишь меня?
– Думаю, для тебя это не составило бы трагедии. Если судить по нашему с тобой опыту.
– Спасибо!
Теперь она была совсем другой. Как быстро она утешается, – подумал он. А почему бы и нет? Ей кажется, что она добилась своего, если даже и не останется здесь.
Она поцеловала его.
– Я знала, что ты будешь такой, Равик. Ты должен быть таким. Теперь я пойду. Не провожай меня. Я дойду одна.
Она уже стояла в дверях.
– Не приходи больше, – сказал он. – И ни о чем не сокрушайся. Ты не пропадешь.
– Хорошо. Спокойной ночи, Равик.
– Спокойной ночи, Жоан.
Он включил свет. «Ты должен быть таким». Он слегка вздрогнул. Все они сотворены из глины и золота, подумал он. Из лжи и потрясений. Из жульничества и бесстыдной правды. Он подсел к окну. Снизу по-прежнему доносился тихий, монотонный плач. Женщина, обманувшая своего мужа и оплакивающая его смерть. А может, она поступает так только потому, что этого требует ее религия. Равик удивился, что не чувствует себя еще более несчастным.
XXIII
– Вот я и вернулась, Равик, – сказала Кэт Хэгстрем.
Сильно похудевшая, она сидела в своем номере в отеле «Ланкастер». Щеки у нее ввалились, будто мышцы были выскоблены скальпелем изнутри. Черты лица обозначились резче, кожа походила на шелк, который вот-вот порвется.
– Я думал, вы еще во Флоренции… Или в Канне… или уже в Америке, – сказал Равик.
– Я жила все это время во Флоренции. Во Фьезоле. Под конец мне стало невмоготу. Помните, я все уговаривала вас поехать со мной? Книги, камин, тихие вечера, покой. Книги там действительно были, и в камне горел огонь… Но покой!.. Представьте, Равик, даже город Франциска Ассизского и тот стал шумным. Шумным и беспокойным, как и вся Италия. Там, где Франциск выступал с проповедью любви, теперь маршируют колонны молодчиков в фашистской форме, одержимые мани – ей величия, упоенные пустозвонными фразами и ненавистью к другим народам.
– Но ведь так было всегда, Кэт.
– Нет, не всегда. Еще несколько лет назад мой управляющий был простодушным провинциалом в вельветовых брюках и соломенных туфлях. Теперь это прямо-таки герой в сапогах и черной рубашке, весь увешанный позолоченными кинжалами. Он без конца выступает с докладами, – Средиземное море должно стать итальянским, Англию нужно уничтожить, Ниццу, Корсику и Савойю следует вернуть в лоно Италии. Равик, этот чудесный народ, который давно уже не выигрывал войн, словно сошел с ума, после того как ему предоставили возможность победить в Абиссинии и Испании. Мои друзья еще три года назад были вполне разумными людьми. А сегодня они всерьез уверены, что с Англией можно разделаться за каких-нибудь три месяца. Вся страна бурлит. Что произошло? Я бежала из Вены от буйства коричневых рубашек, а теперь была вынуждена уехать из Италии, спасаясь от безумства чернорубашечников… Говорят, где-то есть еще и зеленые; в Америке, уж наверняка, носят серебряные… Неужто весь мир оказался во власти какой-то рубахомании?..
– Видимо, так. Но вскоре все переменится. Единым цветом станет алый.
– Алый?
– Да, алый, как кровь.
Кэт выглянула во двор. Свет заходящего солнца мягким зеленым сумраком лился сквозь листву каштанов.
– Невероятно! – сказала она. – Две войны за двадцать лет! И ведь от последней мы все еще не пришли в себя.
– Измучены только победители. Побежденные настроены весьма воинственно. Победа порождает беспечность.
– Может быть, вы правы. – Она посмотрела на него. – И это случится скоро?
– Боюсь, что да.
– Как вы думаете, доживу я до начала войны?
– А почему бы и нет? – Равик пристально посмотрел на нее. Она выдержала его взгляд. – Вы были у профессора Фиолы? – спросил он.
– Да, заходила к нему раза два или три. Он один из немногих, кто не заражен черной чумой. Равик молчал, выжидая, что она скажет еще. Кэт взяла со стола нитку жемчуга и стала играть ею. В ее длинных узких пальцах жемчужины казались драгоценными четками.
– Я словно Вечный Жид, – сказала она. – Ищу покоя. Но, кажется, я выбрала неподходящее время. Покоя нет больше нигде. Разве что здесь… И то совсем мало.
Равик смотрел на жемчуг. Он возник в бесформенных серых моллюсках, когда в них проникло инородное тело, какая-то песчинка… Случайное раздражение породило нежно мерцающую красоту. Не удивительно ли это? – думал Равик.
– Вы собирались уехать в Америку, Кэт, – сказал он. – Всякий, кто может покинуть Европу, должен уехать. Вам тут больше нечего делать.
– Вы хотите избавиться от меня?
– Боже сохрани. Но в последний раз вы сами сказали, что уладите свои дела и вернетесь в Америку.
– Верно. А теперь я решила повременить с отъездом. Поживу пока здесь.
– Мало радости жить летом в Париже. Пыльно и жарко.
Она отложила жемчуг в сторону.
– А если это лето последнее?
– Почему последнее?
– Ведь я уезжаю навсегда.
Равик молчал. Известно ли ей что-нибудь? – думал он. – Что сказал ей Фиола?
– Как идут дела в «Шехерезаде»? – спросила Кэт.
– Я давно уже не заходил туда. Морозов говорит, что по вечерам там полным-полно, как, впрочем, и во всех ночных клубах.
– Даже сейчас, Б мертвый сезон?
– Да, представьте себе. В самый разгар лета, когда большинство увеселительных заведений, как правило, закрывается. Вас это удивляет?