Равик посмотрел на нее.
– Да… в общем представляю.
Кельнер принес небольшой графин водки. Равик наполнил рюмки и одну из них подал Кэт. Она поспешно, словно утоляя жажду, выпила водку, поставила рюмку на стол и огляделась.
– «Шехерезада» – затхлая дыра, здесь все словно нафталином пересыпано,
– сказала Кэт и улыбнулась. – Но по ночам она преображается в волшебную пещеру снов и грез.
Кэт откинулась на спинку дивана. Мягкий свет, лившийся из-под столика, освещал ее лицо.
– Равик, почему ночью все становится красочнее? Все кажется каким-то легким, доступным, а недоступное заменяешь мечтой. Почему?
Он улыбнулся.
– Только мечта помогает нам примириться с действительностью.
Музыканты начали настраивать инструменты. Вспорхнули квинты и скрипичные пассажи.
– Вы не похожи на человека, опьяняющего себя мечтой, – сказала Кэт.
– Можно опьяняться и правдой. Это еще опаснее.
Зазвучала музыка. Сначала только цимбалы. Мягкие замшевые молоточки тихо, почти неслышно вы – хватили из сумрака мелодию, взметнули ее нежным глиссандо и, помедлив, передали скрипкам.
Цыган, неторопливо пройдя через весь зал, подошел к их столику. Он стоял улыбаясь и прижимая скрипку к подбородку; нагловатые глаза, рассеянно-хищное выражение лица. Без скрипки он походил бы на торговца скотом. Со скрипкой он был посланцем бескрайних степей, чарующих вечеров, необъятных далей – всего, что никогда не станет явью.
Кэт ощущала мелодию всей кожей, ей казалось, будто апрельская ключевая вода пощипывает плечи. Захотелось услышать чей-то зов и откликнуться, но никто не звал. Слышалось смутное звучание чьих-то голосов, мелькали обрывки расплывчатых воспоминаний, чудилось сверкание переливчатой парчи, но все уносилось вихрем, и не было никого, и никто не звал.
Цыган поклонился. Равик сунул ему кредитку. Кэт встрепенулась.
– Вы были когда-нибудь счастливы, Равик?
– Был, и не один раз.
– Я не о том. Я хочу сказать – счастливы по-настоящему, самозабвенно, до потери сознания, всем своим существом.
Равик смотрел на узкое взволнованное лицо женщины, знавшей лишь самую зыбкую разновидность счастья – любовь.
– Не один раз, Кэт, – сказал он, имея в виду нечто совсем иное и зная, что и это иное не было счастьем.
– Вы не хотите меня понять. Или не хотите говорить об этом. Кто там поет под оркестр?
– Не знаю. Я здесь давно уже не был.
– Ее не видно отсюда, и среди цыган ее нет. Вероятно, сидит за каким-нибудь столиком.
– Возможно, одна из посетительниц. Здесь это часто бывает.
– Странный голос, – проговорила Кэт. – Педальный и мятежный.
– Это песни такие.
– Или я такая… Вы понимаете слова?
– «Я вас любил…» – романс на стихи Пушкина.
– Вы знаете русский?
– Так, насколько меня обучил ему Морозов. Главным образом ругательства. В этом смысле русский – просто выдающийся язык.
– Вы не любите говорить о себе, не правда ли?
– Я даже думать не люблю о себе.
Кэт помолчала.
– Порою мне кажется, что прежняя жизнь кончилась, – сказала она. – Беспечность, надежды – все это уже позади.
Равик улыбнулся.
– Она никогда не кончится, Кэт. Жизнь слишком серьезная вещь, чтобы кончиться прежде, чем мы перестанем дышать.
Она не слушала его.
– Меня часто мучает страх, – сказала она. – Внезапный, необъяснимый страх. Кажется, выйдем отсюда и увидим весь мир в развалинах. Вам знакомо такое ощущение?
– Да, Кэт. Оно знакомо каждому. Вот уже двадцать лет, как вся Европа поражена этой болезнью. Она не ответила, прислушиваясь к песне.
– А теперь уже не по-русски, – сказала она.
– Да, по-итальянски. «Санта Лючия».
Луч прожектора скользнул от скрипача к столику около оркестра, и Равик увидел певицу. Это была Жоан Маду. Она сидела за столиком, опираясь на него рукой, и, словно в раздумье, глядела прямо перед собой, будто была совсем одна в этом большом зале. В резком белом свете лицо ее казалось очень бледным. В нем не осталось и следа от бесцветного, стертого выражения, знакомого Равику. Сейчас оно было озарено какой-то волнующей, погибельной красотой, и он вспомнил, что однажды уже видел его таким – ночью, в ее комнате, но тогда он приписал это легкому дурману опьянения, и все тотчас погасло, исчезло. И вот снова то же лицолицо, теперь еще более прекрасное.
– Что с вами, Равик? – спросила Кэт.
Он обернулся.
– Ничего. Знакомый напев. Душещипательный неаполитанский романс.
– Воспоминания?
– Нет. У меня нет воспоминаний.
Он сказал это резче, чем хотел, и Кэт внимательно посмотрела на него.
– Иной раз мне так хочется знать, что с вами происходит, Равик.
Он небрежно махнул рукой.
– То же, что и со всеми другими. В наши дни мир полон авантюристов поневоле. Их можно встретить в любом отеле для беженцев. И у каждого своя история, которая была бы прямо-таки находкой для Александра Дюма или Виктора Гюго. А теперь едва начнешь рассказывать, как все уже зевают… Выпейте еще, Кэт… Спокойно прожить жизнь – вот что сегодня кажется самым невероятным приключением.
Оркестр заиграл блюз. Более убогой музыки невозможно было вообразить, однако несколько пар все же начали танцевать. Жоан Маду поднялась и направилась к выходу. Она шла так, словно ресторан был пуст. Вдруг Равику вспомнилось, что сказал о ней Морозов. Жоан прошла довольно близко от их столика. Ему показалось, что она заметила его, но ее взгляд равнодушно скользнул куда-то мимо него, и она вышла из зала.
– Вы знакомы с этой женщиной? – спросила Кэт, наблюдавшая за ним.
– Нет.
VIII
– Вы видите, Вебер? – спросил Равик. – Здесь… здесь… И здесь…
Вебер склонился над операционным столом.
– Да…
– Маленькие узелки, вот… И вот… Это не просто опухоль и не разрастания…
– Нет…
Равик выпрямился.
– Рак, – сказал он. – Несомненно рак! Давно у меня не было таких сложных случаев. Исследование зеркалом ничего не дает, в области таза прощупывается только небольшое размягчение на одной стороне, небольшой инфильтрат, – может быть, киста или миома, – ничего серьезного, но идти снизу нельзя. Пришлось вскрыть брюшную полость, и мы вдруг обнаруживаем рак.