Пулково как-то странно посмотрел на ужаснувшегося
возможностью капитуляции СССР друга, улыбнулся и пожал плечами:
– Ну, это все из области теории, Бо, ты же понимаешь. Кто
капитулирует, перед кем... сам черт ногу сломит в нынешней политической
обстановке. Главное, что я хотел сказать: мы, физики атомного ядра, сейчас
окружены колоссальной «отеческой заботой» партии. Нам в пять раз увеличили
жалованье, осыпают привилегиями. Приезжают из ЦК, из НКВД, бродят в
лабораториях, приговаривают: «Работайте спокойно, товарищи», едва ли не чешут
за ухом. «Если есть какие-нибудь просьбы, пожелания, немедленно высказывайте».
Можешь себе представить, мне даже разрешили двухмесячную командировку в
Кембридж...
В этот момент Градов споткнулся уже основательно, ибо
крутануло в голове.
– В Кембридж, Лё? Ты хочешь сказать, что едешь за границу, в
Англию, Лё?
Пулково крепко взял его под руку:
– Да, Бо, я уезжаю через два дня, и это вот как раз то самое
главное, что я хотел тебе сегодня сказать. Я не могу себе этого представить, Бо,
мне стыдно, что я уезжаю в эти страшные дни, но ведь я двенадцать лет об этом и
мечтать не смел! Увидеть их обоих!
– Их обоих, Лё? – Ошарашенный Градов едва ли мог
продвигаться дальше. – Кого это «их обоих»?
Они сели на распиленные и приготовленные к вывозу бревна, и
Лё поведал Бо свою сокровенную тайну. В 1925 году в Кембридже у него вдруг
разгорелся роман с молодой немкой Клодией, ассистенткой Резерфорда. Клодия, то
есть по-нашему Клава. Удивительная девушка, научный потенциал на уровне Мари
Склодовской-Кюри, а внешностью не уступала Мэри Пикфорд. Ей было в ту пору 25,
а старому греховоднику, как ты, мой праведный однолетка и патриарх семьи,
конечно, помнишь, было уж полвека.
Ничего прекрасней этого романа в моей жизни не случалось,
Бо. Разница в возрасте придавала ему какой-то поворот, от которого мы оба
сходили с ума. Мы ездили в Париж и жили там в дешевой гостинице в Латинском
квартале. Мы как-то замечательно тогда с ней выпивали и танцевали. Общались на
смеси ломаных языков, «осквернение лексики», как она говорила, но получалось
замечательно. Потом мы еще ездили в осенний Брайтон, часами шатались там по
пустынным пляжам, писали формулы на песке... Да что там говорить!
Он уехал и стал ее с грустью забывать, предполагая, что и
она его с грустью забывает. Оказалось же, что он ей оставил весомый и все
прибавляющий в весе сувенир. В 1926 она родила мальчика! Пулково узнал об этом
случайно от одного общего друга, которому, собственно говоря, ничего не было
известно об их романе. Он написал Клодии – ты помнишь еще те времена, можно
было переписываться с заграницей – и спросил, разумеется, косвенно, не впрямую:
не следует ли ему считать себя отцом ребенка? Она ответила, что именно он и
является отцом, но это его ни к чему не обязывает, он может не волноваться, Александр
– как понимаю, она специально выбрала такое международное имя – будет воспитан
ею и ее родителями. Женщина удивительного такта и достоинства!
В 1927 году они обменялись несколькими письмами, он стал уже
думать о заявлении на повторную командировку, но в это время началась слежка.
Больше всего он боялся, что в ГПУ заговорят о его любимой и о сыне.
– Инкриминировать связь с иностранкой тогда еще не могли,
все-таки нэп еще шел, но само упоминание их имен в этом учреждении наводило на
меня ужас. Оказалось, что чекисты ничего не знали, иначе Менжинский, конечно,
не упустил бы возможности хоть немного пошантажировать. Они и сейчас, конечно
же, ничего не знают. Разве бы дали добро на поездку, если бы знали, что у меня
в Англии семья? Собственно говоря, никто в мире об этом не знал до сего
момента. Теперь знаешь ты, Бо. Уже в том же двадцать седьмом я написал ей
последнее письмо и дал понять, что переписку следует прекратить. Зная ее, я
представлял, что она следила за ситуацией в России и понимала, к чему у нас все
идет. Вот так все эти годы и прошли. Иногда появлялся наш общий друг, он
пользуется здесь репутацией «прогрессивного иностранца» и в друзьях у него не
только мы, но и весь СССР, передавал от нее приветы. От него я узнал, что ее
родители эмигрировали из Германии – у них в родословной есть евреи – и сейчас
они живут все вместе под Лондоном, то есть Сашино детство проходит в семье,
среди любящих людей. В прошлом году этот друг привез мне от нее журнал с
текстом ее выступления на семинаре по элементарным частицам, но самое главное
содержалось не в выступлении, а в... вот, Бо, смотри... Страшно волнуясь,
Пулково вытащил из кармана плаща свернутый вдвое выпуск научного журнала. Там
среди убористых текстов, формул и диаграмм имелась небольшая фотография «Группа
участников семинара на вилле Грейс Фонтэн». Персон около десяти ученых
расположились в плетеной мебели на типичной английской лужайке. Среди них была
одна женщина. Сходства с Мэри Пикфорд Борис Никитич в ней не нашел, но,
парадоксально, нашел что-то общее со своей Мэри в молодые годы. Самое же
потрясающее состояло в том, что на заднем плане, возле террасы, можно было
различить мальчика лет десяти и даже заметить у него под ногой футбольный мяч.
– Это он, – едва ли не задыхаясь, прошептал Леонид
Валентинович. – Уверен, что это Саша. Ему столько же лет, сколько Борису
Четвертому. Конечно же, для того она и послала этот журнал, чтобы я увидел
сына. Посмотри, Бо, ты видишь, какой мальчик, волосы на пробор, носик
кругленький, вся фигура... Ну, что скажешь?..
– Он действительно на тебя похож, – произнес Градов то,
чего от него так страстно жаждал услышать Пулково.
Старый физик мгновенно просиял. Даже и в студенческие
романтические годы Градов никогда не видел своего друга в таком коловороте
эмоций. Он и сам неслыханно волновался. Этот Пулково, от него всегда ждешь
неожиданностей, но такое! Завести себе семью в Англии, ну, знаете ли!
– Знаешь, у меня в кабинете есть великолепная лупа, –
сказал он. – Сейчас мы рассмотрим твоего Сашу.
Они встали. Некоторое время шли в молчании. Показались уже
крыша и мансардные окна градовской дачи. Борис Никитич вдруг остановился и
заговорил, не глядя на Пулково:
– Как я понимаю, мы больше уже никогда не увидимся... во
всяком случае, в этой жизни. Я хочу тебе сейчас сказать, Леонид, только одну,
может быть, самую серьезную в моей жизни вещь. Мы с тобой никогда не говорили
впрямую о событиях двадцать пятого года, об операции наркома Фрунзе. Так вот,
невзирая ни на что, я остался и всегда остаюсь честным врачом. Понимаешь? Таким
же русским врачом, какими были мой отец и дед...
Безупречный и сдержанный денди, профессор физики, после этих
слов резко обнял Бориса Никитича и затрясся в рыданиях. Он бормотал:
– Бо, любимый... мой единственный друг... мой ближайший...
* * *