— Конечно, Кан. В той степени, в какой вообще можно заботиться о красивой молодой женщине.
— С Кармен возни не много. Большую часть времени она спит.
— Я охотно сделаю все, что смогу. Но ведь я сам не знаю там ни души. Разве что Танненбаума, больше никого.
— Вы можете время от времени водить ее обедать. Уговаривайте ее, когда срок истечет, вернуться в Нью-Йорк.
— Хорошо. Что вы будете делать во время ее отсутствия?
— То же, что всегда.
— Что именно?
— Ничего. Вы же знаете, я продаю приемники. Что я могу делать еще? Энтузиазм, вызванный тем, что ты остался жив, напоминает шампанское. Когда бутылку откупоривают, шампанское быстро выдыхается. Хорошо, что почти никто не размышляет подолгу на эти темы. Желаю вам счастья, Росс! Только не становитесь актером! Вы и так уже актер.
— Когда ты вернешься, в нашем кукушкином гнезде в поднебесье уже будет жить этот педераст-меланхолик, — сказала Наташа, — он возвращается в ближайшие дни. Сегодня утром я узнала это из письма на толстой серой бумаге, от которой несло жокей-клубом.
— Откуда письмо?
— Почему тебя это вдруг заинтересовало?
— Да нет же. Просто я задал идиотский вопрос, чтобы скрыть замешательство.
— Письмо из Мексики. Там тоже закончилась одна большая любовь.
— Что значит: там тоже?
— Этот вопрос также вызван желанием скрыть замешательство?
— Нет. Он вызван чисто абстрактным интересом к развитию человеческих отношений.
Наташа оперлась на руку и посмотрела в зеркало; наши взгляды встретились.
— Почему, собственно, мы проявляем гораздо больший интерес к несчастью своих ближних, нежели к счастью? Значит ли это, что человек — завистливая скотина?
— Это уж точно! Но, кроме того, счастье нагоняет скуку, а несчастье нет.
Наташа засмеялась.
— В этом что-то есть! О счастье можно говорить минут пять, не больше. Тут ничего не скажешь, кроме того, что ты счастлива. А о несчастье люди рассказывают ночи напролет. Правда?
— Правда, когда речь идет о небольшом несчастье, — сказал я, поколебавшись секунду, — а не о подлинном.
Наташа все еще не сводила с меня взгляда. Косая полоса света из соседней комнаты падала ей на глаза, и они казались удивительно светлыми и прозрачными.
— Ты очень несчастен, Роберт? — спросила она, не отрывая взгляда от моего лица.
— Нет, — сказал я, помолчав немного.
— Хорошо, что ты не сказал: я счастлив. Обычно ложь меня не смущает. Да я и сама умею лгать. Но иногда ложь невыносима.
— Но я хочу стать счастливым, — сказал я.
— Тебе это, однако, не удается. Ты не можешь быть счастливым, как все люди.
Мы все еще смотрели друг на друга. И мне казалось, что отвечать, видя Наташу в зеркале, легче, чем глядя ей в глаза.
— На днях ты меня уже спрашивала об этом.
— Тогда ты солгал. Боялся, что я устрою сцену, и хотел ее избежать. Но я не собиралась устраивать сцену.
— Я и тогда не лгал, — возразил я почти машинально и тут же пожалел о своих словах.
За годы скитаний я усвоил некоторые правила, которые были мне необходимы, чтобы выжить, но не очень-то годились для личной жизни; одно из этих правил гласило: никогда не признавайся в том, что ты солгал. В борьбе с властями оно себя оправдывало, но во взаимоотношениях с любимой женщиной было не всегда приемлемым, хотя и здесь приносило скорее пользу, чем вред.
— Я не лгал, — повторил я, — просто я неудачно выразился. Некоторые понятия мы почерпнули из прошлого века, века романтики, но теперь их следует сильно изменить. К ним относится и понятие счастья. Как легко было стать счастливым! Причем под счастьем подразумевалось абсолютное счастье! Я не говорю сейчас ни о писателях, ни о фальшивомонетчиках — этим удавалось дурачить целые эпохи своей хитроумной ложью; даже великие люди попадали под гипноз яркого шарика с сусальной позолотой, именовавшегося «счастьем»: они считали его панацеей от всего! Человек полюбивший был счастлив, а раз он был счастлив, то уж абсолютно счастлив!
Наташа отвела от меня взгляд и опять растянулась на кровати.
— Да, профессор, — пробормотала она. — Это, конечно, очень умна, но не думаешь ли ты, что раньше было проще?
— Да, наверное.
— Все дело в том, как человек воспринимает жизнь! Что значит — правда? Чувства не имеют отношения к правде.
Я засмеялся.
— Конечно, не имеют.
— Вы все на свете запутали. Как хорошо было в старину, когда неправду называли не ложью, а фантазией и когда о любви судили по ее силе, а не по абстрактным моральным нормам… Любопытно, каким ты вернешься из этого осиного гнезда — Голливуда! Там тебе все уши прожужжат громкими и избитыми фразами. Они сыплются в этом городе, как пух из лопнувшей перины.
— Откуда ты знаешь? Разве ты там была?
— Да, — сказала Наташа. — К счастью, я оказалась нефотогеничной.
— Ты оказалась нефотогеничной?
— Да. Понимай как хочешь.
— А если бы не это, ты бы там осталась?
Наташа поцеловала меня.
— Конечно, мой немецкий Гамлет. Женщина, которая ответит тебе иначе, солжет. Ты думаешь, у меня такая уж благодарная профессия? Думаешь, я не смогла бы от нее отказаться? Чего стоят одни эти богачки с жирными телесами, которым надо врать, будто фасоны для стройных годятся и им! А худые стервы? Они не решаются завести себе любовника, да и не могут найти его, а свою злость срывают на людях подневольных и беззащитных.
— Я был бы рад, если бы ты могла поехать со мной, — вырвалось у меня.
— Ничего не выйдет. Начинается зимний сезон, и у нас нет денег.
— Ты будешь мне изменять?
— Естественно, — сказала она.
— По-твоему, это естественно?
— Я не изменяю тебе, когда ты здесь.
Я взглянул на Наташу. Я не был до конца уверен, что у нее на уме то же, что и на языке.
— Когда человека нет, у тебя появляется чувство, будто он уже никогда не вернется, — сказала она. — Не сразу появляется, но очень скоро.
— Как скоро?
— Разве это можно сказать заранее? Не оставляй меня одну, и тебе не придется задавать таких вопросов.
— Да. Это удобнее всего.
— Проще всего, — поправила она. — Когда рядом кто-то есть, тебе ничего больше не нужно. А когда нет, наступает одиночество. Кто же в силах выносить одиночество? Я не в силах.
— И все же это происходит мгновенно? — спросил я, теперь уже несколько встревоженный. — Просто меняют одного на другого?