Жизнь все более приобретала характер паники. Ужас находил волнами и был горек, как желудочный сок, когда он поднимается снизу. И все-таки привычка, жизнь изо дня в день побеждали снова и снова.
Стояла хорошая погода, по ночам на небе сверкали россыпи звезд. Элен раздобыла парусину, и мы часами лежали на ней в темноте, посреди, разрушенных переходов монастыря, зарывшись в сухую опавшую листву, и прислушивались к шорохам ночи.
– Как это получилось, что ты можешь отлучаться из лагеря? – спросил я ее однажды. – И так часто?
– У меня такая должность. Мне доверяют. Ну, и немного протекции, – ответила она помолчав. – Ты же видел. Я бываю даже в деревне.
– Поэтому тебе удается доставать еду и для меня?
– Я получаю ее в столовой. Там в буфете можно кое-что купить, когда есть деньги и есть что купить.
– Ты не боишься, что тебя здесь может кто-нибудь увидеть или вдруг кто-нибудь выдаст тебя?
– Боюсь только за тебя. – Она улыбнулась. – Не за себя. Что со мной могут сделать? Я и так в тюрьме.
В следующий вечер она не пришла. Стена плача растаяла, как обычно, я подкрался ближе, – бараки маячили черными пятнами в слабом полусвете, – я ждал, ждал, но она не пришла. Я лежал, уставившись в ночь. Я видел, как брели мимо женщины к нужнику неподалеку, слышал вздохи, стоны. Вдруг на дороге я увидел затемненные фары автомашины.
День я провел в лесу. Меня терзало беспокойство. Видимо, что-то случилось. Я принялся перебирать в памяти то, что слышал в лагере. Странно, но меня это утешило. Пусть все, что угодно, только бы ее не увезли, только бы она не заболела и не умерла. Все эти несчастья были так тесно связаны друг с другом, что, кажется, значили одно и то же. И жизнь наша была в таком тупике, что вся свелась к одному: не потеряться, выбраться каким-нибудь образом из урагана в тихую гавань. И тогда можно было бы попытаться еще раз все забыть.
– Но забыть нельзя, – сказал Шварц. – И тут не помогут ни любовь, ни сострадание, ни доброта, ни нежность. Я знал это, и мне было все равно. Я лежал в лесу, смотрел на трепещущие пестрые пятна умирающих листьев, которые падали с ветвей, и думал только об одном: даруй ей жизнь! Даруй ей жизнь, о боже, и я никогда не спрошу ни о чем. Жизнь человека всегда бесконечно больше любых противоречий, в которые он попадает. Поэтому позволь ей, господи, жить. И если это должно быть без меня, то пусть она живет без меня, но только живет!
Элен не пришла и в следующую ночь. Зато вечером я вновь увидел две автомашины. Они проехали по дороге вверх, к лагерю. Я, крадучись, описал большую дугу, следя за ними, и увидел мундиры. Мне не удалось разглядеть, была ли то форма СС или вермахта, но, без сомнения, это были немцы. Я провел ужасную ночь.
Машины прибыли около девяти часов вечера и уехали только во втором часу. То обстоятельство, что они приезжали под покровом ночи, почти с уверенностью позволяло говорить, что это было гестапо. Когда они ехали обратно, я не мог установить, увезли они кого-нибудь из лагеря или нет. Я блуждал, – блуждал в буквальном смысле этого слова, – по дороге и вокруг лагеря до самого утра. Потом я вновь вдруг захотел проникнуть за ограду под видом монтера, но увидел у входа удвоенную охрану. Рядом с часовым сидел какой-то тип в штатском, с бумагами.
День, казалось, никогда не кончится. Когда я опять, в сотый раз, крался мимо ограды, я вдруг увидел – шагах в двадцати от забора, с внешней стороны – сверток в газете. Там были два яблока, кусок хлеба и записка без подписи: «сегодня вечером».
Наверно, этот сверток бросила Елена, когда меня не было здесь. Я ел хлеб, стоя на коленях, – такая слабость вдруг охватила меня. Потом я отправился в свое убежище и моментально заснул. Проснулся я перед вечером. Еще был ясный день, наполненный, как вином, золотым светом. Каждая новая ночь все сильнее окрашивала листву. Теплые лучи послеполуденного солнца падали на лесную лужайку, где я лежал, и буки, и липа между ними стояли в желтом и красном огне, словно невидимый художник, пока я спал, превратил их в факелы, и они в полной тишине горели неподвижным пламенем. Ни один листочек не шевелился.
– Не проявляйте нетерпения, – прервал вдруг себя Шварц, – когда я говорю о природе. Она приобрела вдруг для нас в это время такое же значение, как для животных. Она была тем, что никогда не отталкивало нас от себя. Ей не нужны были паспорта и свидетельства об арийском происхождении. Она давала и брала, безличная и исцеляющая, как лекарство.
В тот раз на лесной лужайке я долго лежал не шевелясь, я чувствовал себя чашей, налитой до краев, и боялся пролить хотя бы каплю. Потом я увидел, как в полной тишине, без малейшего дуновения ветра, сотни листьев полетели вдруг с деревьев вниз на землю, словно услышав таинственный безмолвный приказ. Они безмятежно скользили в ясном воздухе, и некоторые упали на меня. В это мгновение, показалось мне, я узнал свободу смерти и странное ее утешение. Не принимая никакого решения, я ощутил, как милость, то, что я могу окончить свою жизнь, если умрет Элен, что мне не нужно оставаться одному и что милость эта – компенсация, данная человеку за безмерность его любви, когда она вырывается за пределы существа. Я пришел к этому, не размышляя, и когда я понял это, уже не нужно было – в каком-то отдаленном смысле – умирать во что бы то ни стало.
Елена не появилась у стены плача. Она пришла лишь тогда, когда другие исчезли. Она была в рубашке и коротких штанах и просунула мне через проволоку сверток и бутылку вина. В необычном костюме она показалась еще моложе.
– Пробка вытащена, – сказала она. – Вот и бокал.
Она легко проскользнула под проволокой.
– Ты, наверно, умер с голоду. Я кое-что раздобыла в буфете, чего не видала с самого Парижа.
– Одеколон, – угадал я.
Она горько и свежо пахла в ночном воздухе.
Она кивнула головой. Я увидел, что волосы у нее подстрижены короче, чем раньше.
– Что же такое случилось? – спросил я, вдруг рассердившись. – Я думал, тебя увезли или ты умираешь, а ты приходишь, словно после посещения салона красоты. Может быть, ты сделала и маникюр?
– Сама. Посмотри, – она подняла руку и засмеялась. – Давай выпьем вина.
– Что случилось? У вас было гестапо?
– Нет. Комиссия вермахта. Но там были два чиновника из гестапо.
– Увезли кого-нибудь?
– Нет, – сказала она. – Налей.
Я видел, что она возбуждена. Руки у нее горели, и кожа была такая сухая, что, казалось, тронь ее – она затрещит.
– Они были там, – сказала она. – Они прибыли, чтобы составить список нацистов.
– И много их у вас оказалось?
– Достаточно. Мы никогда не думали, что их столько. Многие никогда не признавались. При этом была одна – я ее знала – она вдруг выступила вперед и заявила, что она принадлежит к национал-социалистской партии, что она собрала здесь ценные сведения и хочет вернуться обратно на родину, что с ней здесь плохо обращались, и ее тут же должны увезти. Я знала ее хорошо. Слишком хорошо. Она знает…