Я замер, – не для того, чтобы подсматривать за ней, – я боялся ее испугать. В следующее мгновение она вздохнула, выпрямилась и вошла в воду.
Увидев, что она поплыла, я вернулся в дом и принес махровую простыню и купальный халат. Затем я присел на гранитном валуне и стал ждать. Я смотрел на ее голову с высоким узлом волос – она казалась такой маленькой на водной глади – и думал о том, что, кроме нее, у меня никого и ничего нет. Мне хотелось позвать ее, крикнуть, чтобы она вернулась. Но я смутно чувствовал, что она стремилась победить что-то неизвестное мне и что это совершалось именно в то мгновение. Вода предстала перед ней в роли судьбы, вопроса и ответа, и она сама должна была преодолеть то, что стояло перед ней. Так поступает каждый, и самое большее, что может сделать другой, – это быть рядом на тот случай, когда потребуется немножко тепла.
Елена описала дугу, повернула и поплыла к берегу, прямо на меня. Какое это было счастье – видеть, как она приближается, смотреть на ее темную голову на лиловой поверхности озера. Она поднялась из воды – тонкая, светлая и быстро подошла ко мне.
– Холодно. И жутко. Прислуга рассказывала, что на дне под островом живет гигантский спрут.
– Крупнее щук здесь ничего нет, – сказал я, закутывая ее в простыню. – Тем более – спрутов. Их можно найти теперь только в Германии – с 1933 года. А вечером вода всегда производит жуткое впечатление.
– Если мы думаем, что есть спруты, они должны быть, – заявила Елена. – Мы не можем вообразить себе того, чего нет на свете.
– Прекрасное доказательство бытия божия.
– А ты разве не веришь?
– В эту ночь я верю во все.
Она прижалась ко мне. Я отбросил влажную простыню и подал ей купальный халат.
– Как ты думаешь, это правда, что мы живем несколько раз? – спросила она.
– Да, – ответил я, не раздумывая.
– Слава богу! – она вздохнула. – Сейчас я уже не могу спорить об этом. Я устала и замерзла. Ведь это горное озеро.
Из ресторанчика в Ронко я, кроме вина, захватил еще бутылку «граппы» – виноградной водки наподобие «марка» во Франции. Она острая и крепкая и очень хороша в такие минуты. Я принес ее и дал Елене целый стакан. Она медленно выпила.
– Я не хочу уезжать отсюда, – сказала она.
– Завтра ты забудешь об этом, – ответил я. – Мы поедем в Париж. Это самый чудесный город на свете.
– Самый чудесный город – тот, где человек счастлив. Я выражаюсь общими фразами?
Я засмеялся.
– К черту заботы о стиле! Пусть общих фраз будет еще больше. Особенно таких. Тебе понравилась «граппа»? Хочешь еще?
Она кивнула. Я налил стакан и себе. Мы сидели на лужайке у столика из камня. Елену начало клонить ко сну. Я отнес ее в постель. Она заснула рядом со мной.
Ночь густела. В открытую дверь была видна лужайка, Она постепенно стала синей, потом серебристой от росы, Через час Елена проснулась. Она встала и пошла на кухню за водой. Вернулась она с письмом в руках. Оно пришло, пока мы были в Ронко.
– От Мартенса, – сказала она.
Она прочла и отложила письмо в сторону.
– Он знает, что ты здесь? – спросил я.
Она кивнула.
– Он сказал моим родственникам, что я по его совету поехала в Швейцарию показаться врачам и останусь недели на две.
– Он лечил тебя?
– Иногда.
– Что у тебя было?
– Ничего особенного, – сказала она и положила письмо в сумочку.
Она не дала мне его прочесть.
– А откуда у тебя, собственно говоря, этот шрам? – спросил я.
Тонкая белая линия пересекала ее живот. Я заметил ее еще раньше, но теперь она выступила яснее на загорелой коже.
– Маленькая операция. Так, пустяки.
– Какая операция?
– Милый, об этом не говорят. Знаешь, у женщин бывают иногда разные случаи.
Она погасила свет.
– Хорошо, что ты приехал и забрал меня, – прошептала она. – Я больше не могла бы выдержать. Люби меня! Люби, и ни о чем не спрашивай. Ни о чем. Никогда.
10
– Счастье… – медленно сказал Шварц. – Как оно сжимается, садится в воспоминании! Будто дешевая ткань после стирки. Сосчитать можно только несчастья.
Мы приехали в Париж и сняли квартиру в маленьком отеле на левом берегу Сены, на набережной Августинцев. Лифта в гостинице не было, лестницы были старые, кривые, комнатки маленькие. Зато из них видны были прилавки букинистов на набережной, Сена, Консьержери
[14]
, собор Парижской богоматери.
У нас были паспорта, и мы чувствовали себя людьми.
Мы были людьми до сентября 1939 года. И до тех пор, собственно говоря, не имело значения, настоящие у нас паспорта или фальшивые. Правда, это оказалось далеко небезразличным, когда началась «странная война»
[15]
.
– Чем ты жил здесь? – спросила меня Елена однажды в июле, дня через два после нашего приезда. – Ты мог работать?
– Конечно, нет. Я не смел даже существовать. Как же я мог получить разрешение на работу?
– Чем же ты жил тогда?
– Ей-богу, не знаю. Я перепробовал много профессии. Зарабатывал от случая к случаю. Во Франции, к счастью, не все распоряжения выполняются в точности. Иногда можно наняться на какую-нибудь мелкую работу исподтишка. Я грузил и разгружал ящики на рынке. Был кельнером, торговал сорочками, галстуками и воротничками. Преподавал немецкий. Иногда мне перепадало кое-что из комитета помощи эмигрантам. Продавал вещи, которые у меня еще были. Работал шофером. Писал заметки для швейцарских газет.
– А ты не мог снова стать журналистом?
– Нет. Для этого надо иметь вид на жительство и разрешение для работы. Моим последним занятием было надписывание адресов на конвертах. Потом явился Шварц, и началось апокрифическое бытие.
– Почему апокрифическое?
– Подставное, скрытое, анонимное – жить под эгидой мертвого.
– Мне бы хотелось, чтобы ты назвал это как-нибудь иначе, – сказала Елена.
– Можно назвать как угодно: двойная жизнь, жизнь в подполье, вторая жизнь. Скорее всего – вторая. Такой она мне кажется. Мы – будто потерпевшие кораблекрушение, лишенные всех воспоминаний. Нам не о чем сожалеть. Потому что воспоминание – это всегда еще и сожаление о хорошем, что отняло у нас время, и о плохом, что не удалось исправить.
Елена засмеялась:
– Кто же мы такие теперь? Мошенники, мертвые, духи?