Мы переглядываемся.
– Давно заключен мир, – успокаивающе говорит Альберт.
Больной смеется неприятным, блеющим смехом:
– Смотрите, не дайте себя околпачить. Это они тумана напускают, а сами только и ждут, чтобы мы вышли отсюда. А как выйдем, они – хлоп! – и на фронт вас пошлют. – И таинственно прибавляет: – Меня-то им больше не видать!
Гизекке здоровается с нами за руку. Мы поражены его поведением: мы ждали, что он, как обезьяна, будет прыгать, беситься, гримасничать или, по меньшей мере, трястись, как контуженные, что просят милостыню на углах, но он только жалко улыбается, как-то странно кривя губы, и говорит:
– Что, небось, не думали, а?
– Да ты совсем здоров, – отвечаю я. – У тебя разве что-нибудь болит?
Он проводит рукой по лбу:
– Голова. Затылок будто обручем сжимает. А потом – Флери…
Во время боев под Флери Гизекке разрывом снаряда засыпало, и, придавленный балкой, он долго пролежал, прижатый лицом к вспоротому до самого бедра животу другого солдата. У того голова не была засыпана; он все время кричал, и с каждым его стоном волна крови заливала лицо Гизекке. Постепенно у раненого стали выпирать наружу внутренности, и это грозило Гизекке удушьем. Чтобы не задохнуться, он то и дело втискивал их обратно в живот раненого. И всякий раз слышал при этом глухой рев несчастного.
Все это Гизекке рассказывает вполне гладко и последовательно.
– Так вот каждую ночь, – говорит он. – Я задыхаюсь, и комната наполняется скользкими белыми змеями и кровью.
– Но раз ты знаешь, что все тебе только кажется, неужели ты не можешь побороть себя? – спрашивает Альберт.
Гизекке мотает головой:
– Ничего не помогает. Даже если я не сплю. Как только стемнеет, они тут как тут. – Он весь дрожит. – Дома я выпрыгнул из окна и сломал ногу. Тогда они привезли меня сюда.
Он молчит. Потом обращается к нам:
– Что же вы теперь делаете? Выпускной экзамен уже сдали?
– Скоро будем сдавать, – говорит Людвиг.
– У меня, наверное, уж ничего не выйдет, – печально произносит Гизекке.
– Такого к детям не пустят.
Больной, кричавший: «Прикрытие!», тихонько подкрался сзади к Альберту и хлопнул его по затылку. Альберт вспыхнул, но тут же опомнился.
– Годен, – хихикает больной, – годен! – Он смеется с какими-то взвизгами, но вдруг умолкает и тихо отходит в угол.
– Слушайте, не можете ли вы написать майору? – говорит Гизекке.
– Какому майору? – удивленно переспрашиваю я.
Людвиг подталкивает меня.
– О чем же ему написать? – быстро говорю я, спохватившись.
– Чтобы он разрешил мне отправиться во Флери, – возбужденно отвечает Гизекке. – Мне это непременно помогло бы. Сейчас там должно быть тихо, а я помню это место, когда там все грохотало и взлетало на воздух. Я пошел бы пешком через Ущелье Смерти, мимо Холодной Земли, прямо к Флери; если бы я не услышал ни одного выстрела, у меня бы все прошло. И я наверное успокоился бы, вы как думаете?
– И так все уляжется, – уговаривает его Людвиг и кладет ему руку на плечо. – Тебе только надо ясно отдать себе во всем отчет.
Гизекке грустно смотрит перед собой:
– Так напишите же майору. Меня зовут Герхардт Гизекке. Через два «к». – Глаза его помутнели и словно ослепли. – Принесите мне немного яблочного мусса. Я бы с таким удовольствием поел сейчас мусса.
Мы обещаем ему все, что он просит, но он уже нас не слышит, он уже ко всему безучастен. Мы прощаемся. Он встает и отдает Людвигу честь. Потом с отсутствующим взором садится за стол.
Выходя, я еще раз оглядываюсь на Гизекке. Вдруг он, точно проснувшись, вскакивает и бежит за нами.
– Возьмите меня с собой, – просит он каким-то высоким, странным голосом, – они опять ползут сюда…
Он испуганно жмется к нам. Мы не знаем, что делать. В эту минуту появляется врач, оглядывает нас и осторожно берет Гизекке за плечи.
– Пойдемте в сад, – говорит он, и Гизекке послушно дает себя увести.
Мы выходим из больницы. Вечернее солнце низко стоит над полями. Из решетчатого окна все еще доносится пение: «Но тех замков нет уж больше. Тучи по небу плывут…»
Мы молча шагаем. Поблескивают борозды на пашнях. Узкий и бледный серп луны повис между ветвями деревьев.
– По-моему, – говорит Людвиг, – у каждого из нас кое-что в этом роде…
Я гляжу на него. Лицо его освещено закатом. Оно серьезно и задумчиво. Я хочу ответить Людвигу и вдруг начинаю дрожать, сам не зная отчего.
– Не нужно об этом говорить, – прерывает его Альберт.
Мы продолжаем наш путь. Закат бледнеет, надвигаются сумерки. Ярче светит месяц. Ночной ветер поднимается с полей, и в окнах домов вспыхивают первые огни. Мы подходим к городу.
Георг Рахе за всю дорогу не сказал ни слова. Только когда мы остановились и стали прощаться, он словно очнулся:
– Вы слышали, чего он хочет? Во Флери – назад во флери…
Домой мне еще не хочется. И Альберту тоже. Мы медленно бредем по обрыву. Внизу шумит река. У мельницы мы останавливаемся и перегибаемся через перила моста.
– Как странно, Эрнст, что у нас теперь никогда не появляйся желание побыть одному, правда? – говорит Альберт.
– Да, – соглашаюсь я. – Не знаешь толком, куда девать себя.
Он кивает:
– Вот именно. Но ведь, в конце концов, надо себя куда-нибудь деть.
– Если бы в руках у нас была уже какая-нибудь специальность! – говорю я.
Он пренебрежительно отмахивается:
– И это ничего не даст. Живой человек нужен, Эрнст. – И, отвернувшись, тихо прибавляет: – Близкий человек, понимаешь?
– Ах, человек! – возражаю я. – Это самая ненадежная штука в мире. Мы немало насмотрелись, как легко его отправить к праотцам. Придется тебе обзавестись десятком-другим друзей, чтобы хоть кто-нибудь уцелел, когда пули начнут их косить.
Альберт внимательно смотрит да силуэт собора:
– Я не то хочу сказать… Я говорю о человеке, который целиком принадлежит тебе. Иногда мне кажется, что это должна быть женщина…
– О господи! – восклицаю я, вспоминая Бетке.
– Дурень! – сердится он вдруг. – В жизни совершенно необходимо иметь какую-то опору, неужели ты этого не понимаешь? Я хочу быть любимым, и тогда я буду опорой для того человека, а он для меня. А то хоть в петлю лезь! – Он вздрагивает и отворачивается.
– Но послушай, Альберт, – тихо говорю я, – а мы-то для тебя что-нибудь значим?