– Нет, вы, робя, как хотите, а я пойду его покараулю на Варварке-то,
– заговорил один из разбойников. – Может, он где-то по подворотням шастает.
Решит, что мы ушли, воротится, а…
– Дурень, по домам, говорят тебе, пошли по домам! –
настойчиво прозвучал голос седого, и три слитные пары шагов отдалились,
постепенно утихая где-то в направлении Тихоновской.
Неужели ушли? У Шурки даже руки от счастья задрожали, и он
начал было отлипать от ветки, как вдруг вспомнились ему странные нотки в голосе
седого. Как-то слишком уж настойчиво повторял он: мы уходим, уходим, около дома
караулить жертву не будем… Конечно, предполагал, что «скользкий карасик»
спрятался где-то поблизости, слышит его, поверит – и ринется прямиком в
расставленную ему ловушку, в тот самый бредешок.
Ну нет!
Шурка еще крепче обхватил ветку. Если надо, он тут до свету
будет сидеть, пока дворники не начнут метлами махать.
Неужели, да неужели ему придется сидеть здесь до свету?!
Господи… дай силы не упасть. Господи, укрепи!
* * *
Впереди шел бой, орудийный грохот становился все слышнее и
громче, аэропланы беспрестанно реяли над идущими войсками, сбрасывая
прокламации.
– Вот болваны, – сказал Дмитрий. – Мы ведь в бой идем!
Сейчас как навернем на них! Бомбы бросали бы, а они бумажками нас бомбят!
Он сказал это, ни к кому, собственно, не обращаясь и не
ожидая ответа, однако удивился, услышав скептическое хмыканье. Обернулся:
солдаты шли следом привычной понурой шеренгой, готовые к бою, как к обыденной,
безрадостной, но привычной работе.
Дмитрий пожал плечами. Не то чтобы у него были особо
задушевные отношения с ротой… То есть сначала они были очень хорошие, но потом
несколько остыли.
Установились они до смешного легко: когда Дмитрий принял
роту и начались бесконечные разговоры о том о сем, он вдруг сказал,
наслушавшись рассказов о женах и милках своих солдат, оставшихся в родных
деревнях:
– Вот что, ребята, без победы в деревню лучше и не
возвращайтесь: бабы заклюют вас там! Во что бы то ни стало, но мы должны
сломить немца! Понятно?
– Так точно, понятно, васкородие, – хором, со смехом
ответили они.
Через три дня пошли на позицию. Солдаты были настроены бодро
и весело. К Дмитрию подскочил один из взводных, сверхсрочный унтер-офицер
Кулешов:
– Позвольте доложить, васкородие… Солдаты оченно довольны,
васкородие, что вы им про баб напомнили. Веселые теперь стали, больно уж смешно
им показалось, как вы сказали, что бабы на деревне заклюют их. Теперь они
постараются, васкобродь!
– Ну что же, слава Богу, что нам удалось ободрить их такими
пустяками.
– Так точно, слава Богу. А вот другие не могут так
насмешить, васкородие…
Что-то невыносимо фальшивое показалось Дмитрию в последних
словах. Он не выносил желания выслужиться.
– Ну что ж, значит, они не клоуны, только и всего, – сказал
сухо. – Между прочим, я тоже. Так что ежели низшие чины будут ждать, что я их
каждый день веселить стану, то ждут они этого напрасно, так им и передайте.
Неведомо, в каких красках Кулешов передал солдатам слова
ротного, но что-то явно передал. С тех пор Дмитрий видел перед собой только
оловянные глаза и слышал истовое:
– Так точно, васкородие!
Или:
– Никак нет, васкородие!
Дмитрий совершенно точно знал, что упрекнуть себя ему не в
чем: за чужими спинами в атаках он не прятался, старался быть, как у
Лермонтова, «слуга царю, отец солдатам», однако некая стеночка имела место быть
между ним и подчиненными, и пробивать ее не имел желания никто: ни ротный, ни
низшие чины. Но таких вот откровенно издевательских смешочков, как сейчас,
слышать не приходилось.
«Гадость», – подумал он в первую минуту с тяжелым чувством.
Но постарался прогнать это ощущение: впереди бой, вон, обозы санитарные идут с
той стороны, мало ли кого из них, из его роты, повезут таким образом через
несколько часов, так стоит ли собачиться?
Мимо провезли раненых. Дмитрий вспомнил, как в первые дни,
встречая скорбные встречные обозы, он не понимал, почему у раненых такие
заостренные черты лица, точно у мертвецов. Для него это казалось странным и
непонятным. «Ну, трудно, – думал он, – ну, больно, но не до такой же степени,
чтобы так измениться в лице!» Потом он уже стольких раненых повидал, что понял
– зарекаться вряд ли стоит: никто не знает, какое у него будет выражение лица,
когда понесут на носилках…
Не доходя за версту до находившихся в бою войск, сделали
небольшую остановку: для раздачи людям сахару и хлеба.
Выяснилось, что рота будет наступать по направлению к
стоящей на холме ветряной мельнице, а дальше – на лес, где происходит самый
бой. Ружейная и пулеметная трескотня доносилась отчетливо, но впереди – кроме
леса – ничего не было видно. Мимо, со стороны боя проскакало во весь опор
несколько казаков, то и дело почему-то оглядываясь назад…
Вскоре роте было предложено рассыпаться в цепь и дальнейшее
движение продолжать уже цепью. Опять сделали остановку. Рота Аксакова в числе
других была назначена в передовую цепь. Дмитрий объявил это. Многие сняли фуражки
и начали истово креститься. «Господи, благослови!» – звучало со всех сторон.
Дмитрий пробежал взглядом по лицам. Лица были недовольные и
злые. На некоторых отчетливо читалось выражение: «Ага, нашими телами дыры
затыкают!»
«Черт, – подумал Дмитрий с внезапным, щемящим холодком, –
никогда я таких лиц раньше у них не видел. И смешочков раньше не слышал. Что
произошло? Распропагандирована рота, да? Как же это я прозевал? Когда это
случилось? Вроде бы не водилось здесь агитаторов…»
Кто-то из знакомых офицеров говорил ему, что
пропагандистские удары выбьют столько же жертв, сколько пули и снаряды. Дмитрий
вспомнил одну из листовок, которые сбрасывались с немецких аэропланов, –
обращение Вильгельма к своим солдатам, переведенное, однако, на русский язык…
Ну да, этакая маленькая любезность противнику!
«Воины мои! – провозглашал германский император. – Вот уже
наступила вторая Пасха, которую вы встречаете не среди своей семьи, а в
открытом поле, где свистят вражеские пули и раздаются стоны умирающих за
дорогую родину ваших товарищей и где витает постоянный страшный призрак
ежеминутно грозящей смерти.
За все время войны вы показали свое геройство.