Вдруг Брайан заметил бейсбольную биту.
Я заметалась у незыблемой границы моих небес. Мне хотелось дотянуться до отца, поднять его, унести к себе.
Кларисса бросилась бежать; Брайан резко развернулся. Мой отец, едва дыша, встретился с ним взглядом.
— Ну, сучий потрох! — Брайана перекосило от злобы.
С земли доносилось слабое отцовское бормотание. Я расслышала свое имя. Мне почудилось: я лежу вместе с отцом в могиле, ощущаю вкус крови на его лице, провожу пальцами по разбитым губам.
Волей-неволей мне пришлось отвернуться. Что еще оставалось делать на небесах, в моем идеальном мире? Вкус крови отдавал горечью. И кислотой. Мне хотелось, чтобы отец ни на минуту не забывал обо мне, чтобы крепко держал меня своей любовью. Но в то же время мне хотелось и другого: чтобы он отдалился, чтобы оставил меня в покое. Мне была дарована лишь одна ничтожная милость. В комнате, где стояло зеленое кресло, еще хранившее тепло его тела, я задула одинокую мерцающую свечу.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Пока он не очнулся, я стояла у больничной койки. Весть о событиях минувшей ночи разнеслась мгновенно, и полицейские уже не сомневались: мистер Сэлмон от горя тронулся умом и, одержимый жаждой мести, помчался на кукурузное поле. Все знали, что этому предшествовало: назойливые телефонные звонки, слежка за соседом и визит детектива Фэнермена, в тот самый день известившего моих родителей, что дело, похоже, зависло. Улик нет. Тело не нашли. В процессе операции хирург вынужден был удалить коленную чашечку и заменить ее искусственной, отчего сустав утратил подвижность. Наблюдая за этими действиями, я не могла отделаться от мысли, что они очень похожи на кройку и шитье; оставалось только надеяться, что у доктора руки растут откуда следует — не чета моим. На уроках домоводства у меня все выходило как-то криво. Ни «молнию» вставить, ни швы обметать.
К счастью, хирург проявил завидное мастерство. Пока он намыливал и тер щеткой руки, медсестра посвятила его в подробности случившего. Он вспомнил, что писали обо мне газеты. У него тоже были дети, да еще мой отец оказался его ровесником. Содрогнувшись, он стал натягивать перчатки. Как же этот пациент похож на него. И вместе с тем — как не похож.
В больничной полутьме над кроватью моего отца жужжала флуоресцентная лампа. На рассвете в этот полумрак ворвалась моя сестра.
Мама и брат с сестрой проснулись от воя полицейской сирены. Они спустились из своих комнат в темную кухню.
— Сбегай, разбуди отца, — обратилась мама к Линдси. — Неужели он все проспал?
И моя сестра побежала наверх. Все знали, где его искать. Последние полгода зеленое кресло в кабинете служило ему кроватью.
— Его тут нет! — закричала моя сестра, чувствуя неладное. — Ушел! Мама! Мам! Папы здесь нет! — Линдси вдруг превратилась в испуганного ребенка.
— Черт побери! — вырвалось у мамы.
— Мамуля? — забеспокоился Бакли.
Линдси ворвалась в кухню. Моя мама отвернулась к плите и взялась за чайник. Даже со спины было видно: она превратилась в комок нервов.
— Мама, — дергала ее Линдси, — надо что-то делать.
— Неужели непонятно?… — Мама на секунду замерла, не выпуская из рук банку чая «Эрл Грей».
— Что?
Опустив банку, она включила газ и обернулась. И своими глазами увидела, как Бакли, нервно сосущий большой палец, прижался к моей сестре.
— Он погнался за тем соседом; это не к добру.
— Надо спешить, мама, — настаивала Линдси. — Надо бежать на помощь.
— Нет.
— Мама, надо его спасать. Бакли, не смей сосать палец!
От испуга мой брат разразился горькими слезами, сестра наклонилась, чтобы покрепче прижать его к себе. Потом она подняла глаза:
— Тогда я одна пойду.
— Никуда ты не пойдешь, — отрезала моя мама. — Он сам явится. Это не нашего ума дело.
— Мам, — стояла на своем Линдси, — а вдруг он ранен?
Бакли перестал реветь и только переводил глаза с мамы на сестру. Он понимал, что означает «ранен» и кто подевался неизвестно куда.
Моя мама со значением посмотрела на Линдси:
— Вопрос закрыт. Либо ступай к себе в комнату, либо жди здесь, вместе со мной. Одно из двух.
У Линдси отнялся язык. Она не сводила глаз с мамы, а сама хотела одного: бежать, лететь к моему отцу, ко мне, туда, где теперь — она это явственно представляла — билось сердце нашей семьи. Но тепло, исходящее от Бакли, удерживало ее на месте.
— Бакли, — проговорила она, — пошли наверх. Возьму тебя к себе.
До него начала доходить простая истина: если тебе делают поблажки — значит, случилось что-то страшное.
Когда позвонили из полиции, мама подбежала к аппарату в прихожей.
— Его ударили нашей бейсбольной битой! — выпалила она, хватая плащ, ключи и губную помаду.
Моя сестра вдруг ощутила страшную пустоту и в то же время огромную ответственность. Бакли нельзя было оставить без присмотра, а Линдси не умела водить машину. И потом, все ведь было предельно ясно. Место жены — рядом с мужем, разве не так?
Дозвонившись до матери Нейта, все равно никто в округе уже не спал, — моя сестра четко продумала свои действия. Прежде всего она набрала номер Сэмюела. Не прошло и часа, как мать Нейта уже забрала к себе Бакли, а перед нашим домом затормозил мотоцикл Хэла. От такого у любой девчонки захватит дух: впервые в жизни вскочить на мотоцикл, прижаться к классному парню… но все помыслы Линдси устремились к нашему отцу.
Когда она вбежала в палату, мамы там не было, только мы с отцом. Остановившись у кровати, моя сестра беззвучно заплакала.
— Папа? — звала она. — Папа, ты жив?
Дверь приоткрылась. В палату заглянул Хэл Хеклер — рослый, видный, классный.
— Линдси, — окликнул он, — если что — я в вестибюле.
Она обернулась, не скрывая слез:
— Спасибо, Хэл. Если увидишь маму…
— Скажу, что ты здесь.
Линдси взяла моего отца за руку и стала вглядываться в его лицо, ища хоть малейшие признаки жизни. Она взрослела у меня на глазах. Я прислушалась: она шепотом повторяла песенку, которую пел нам с ней отец, когда Бакли еще не родился:
Камешки-косточки, семечек горсточки,
В поле тропинки, стеклышки-льдинки.
Папа тоскует, сидит у окошка.
Кто же его приголубит немножко?
Где его дочери, две баловушки?
Прыгают по полю, словно лягушки!
Я мечтала, чтобы папино лицо осветилось улыбкой, но он был где-то далеко, под дурманом наркоза, под пятой ночного ужаса, за гранью бытия. На положенный срок свинцовые кандалы анестезии сковали сознание. Восковые стены сомкнулись в благословенном прошлом, где была жива любимая дочь, где не думалось о коленной чашечке, где не звучали слова детской песенки, которую напевала другая любимая дочь.