— Это я еще латыш, — говаривал он, втыкая лопату в унавоженную мокрую землю, — сын у меня извозчик в городе. А внук так вообще русский профессор.
Внук честно пытался разъяснить старику принципы латышского национализма и что он латышский профессор, но дед ему все-таки не верил и продолжал рассказывать, что внук у него — русский профессор, учившийся в самом Петербурге.
Василий Игнатьевич Курбатов любил сидеть в кабинете Кальнинша, слушать неторопливые истории про то, как он учился у Игнатия Николаевича, про старый Петербург начала века.
— Мы оба — осколки Империи, — говорил Янис, и заглавная буква в слове «Империя» звучала особенно сильно.
В кабинете Яниса отдыхала душа, погружаясь в милое, навеки потерянное прошлое, — настольная лампа, коричнево-золотые корешки книг, душевный разговор в кожаных креслах, и не только разговор-воспоминание. С Кальниншем говорили об экспедициях, о геологии. Мысль уходила в беспредельность времен, когда не было на Земле человека, когда сама Земля была иной. И душа отрешалась от настоящего — нерадостного, неуютного.
— Тебе пора не валят турака, идит работать к нам совсем, — говорил Кальнинш, и в этом тоже был соблазн — преподавать студентам, постоянно жить в этом мире — мире отвлеченных сущностей, истории Земли, странных тварей, населявших Землю до человека. Уйти от крови и грязи в это милое, родное, почти семейное. Он непременно так и поступил бы, не будь его собственная жизнь выкуплена жизнью матери и сестры. А жизнь всех таких, как он, бежавших — жизнью всех оставшихся, истекавшей кровью страны.
Об этом можно не думать? Ну конечно же! Не думает же братец Николаша. Дослужился до бухгалтера, выучил язык, принял гражданство, женился… Благодать! Только бывать у него скучно. Скучно и страшно — потому что надо видеть глаза Николаши при попытке говорить о чем-то кроме жратвы, тряпок или карьеры: глаза великомученика, черт побери. Ну зачем злой брат Васька бередит его раны?! Все равно плетью обуха не перешибешь, что было, то было, и зачем думать об этом?! Зато вот сейчас как хорошо: борщ, жаркое, настоечка сливовая!
Владимира Константиновича понять проще — он жадно кинулся учиться, наверстывать почти совсем упущенное. Но и для него Латвия, вообще все зарубежье — уютная теплая лужа, в которой так уютно хрюкать, а не плацдарм. Не место, из которого можно возвращаться в Россию с оружием и нести смерть убийцам твоих ближних. И откуда, даст бог, когда-нибудь можно будет вернуться в Россию совсем, навсегда.
Отца понять легче — не в его годы сигать под пулями. К тому же поиски кольца для него становятся все важнее и важнее. Он искренне верит, что, найдя кольцо, сможет все переменить, чуть ли не поднимать мертвецов.
С того дня, как отец вытащил из тайника кусочек пергамента — желтоватый четырехугольный кусочек, — он жил только этим кусочком. И тем кольцом, которое дает власть над миром.
Он и в Германию уехал за Вассерманом, в поисках кольца.
Интересно складывается жизнь! Толстый Герхард, хозяин кабачка «Пестрый краб», уверяет, что он и живот отпускает, чтобы походить на Гиммлера, всерьез орет про арийцев и нордическую расу. И он, и другие немцы ходит в Россию вместе с русскими патриотами, очищает ее от коммунистов.
Сколько их было, этих переходов по болоту, по руслам рек, когда голова почти что погружается в ледяную черную воду и приходится поднимать вверх, нести выше плеч сумку с боеприпасами. И если удалось — рывок, удар, лиловые вспышки в темноте, миг торжества победителей.
— Вы и правда член ВКП(б)? Председатель колхоза «Имени Карлы и Марлы»? Или вас оболгали, милейший?
И пулю в ненавистное существо.
Но и сразу назад, до подхода армейских частей, — не с ними биться кучке ополченцев. В землю — колья, на них щиты: «От коммунистов — свободно!». «Kommimistenfrei!», — ухмыляясь, вешали на колья немцы. А когда они начали вешать щиты с другой надписью — «Udenfrei»? Василий Игнатьевич не помнил. Но немцы были там же, в черной ночной воде проток, в пальбе и рукопашной, под пулеметным огнем подоспевшего НКВД. И не один из них остался там же, на земле, которую считал все же родной.
А вот коренные русские — ни братец Николаша, ни сын убитого большевичками офицера, великовозрастный студент Владимир Константинович, не были в той воде, в том деле, под тем огнем. И Герхард становился ближе Коли.
Но последнее время Василия Игнатьевича все больше манила Испания.
Во-первых, потому, что в начале 1930-х годов во всей Испании начались те же красные дела, что тринадцатью годами раньше происходили и в России: убийства помещиков. Убийство политических противников — особенно фашистов. Убийства обеспеченных людей и разграбление их собственности. Истребление священников. Насильственный захват чужой земли и чужого имущества.
Как и в Российской империи, многое в действиях красных вообще было недоступно ни пониманию, ни разуму.
Когда крестьяне захватывают землю, это можно если не оправдать, то по-человечески понять, и помещики тоже в этой истории не правы. Когда голодные люди захватывают магазины и склады — это предосудительно, но объяснимо. Богатые и сытые тоже виноваты — все должны иметь, чем накормить своих детей.
Когда толпа вламывается в церковь и распинает на амвоне священника — «У нас теперь нет Бога!» — это уже трудно объяснить.
Когда люди убивают мать трехлетнего ребенка, со смехом отрывают охрипшего от крика, обезумевшего малыша от ее юбки и топят его в пруду, закидывая камнями. — это понять еще сложнее.
Когда огромная толпа скандирует на площади: «Свобода! Свобода!», a потом разрывает на масти того, кто не хочет орать вместе с остальным сбродом — начинают разжижаться мозги, утрачивается понимание, что же вообще здесь происходит.
С 1932 года в Испании стремительно оформлялись два враждующих лагеря, один из которых называл себя республиканцами и либералами. При том, что либералы оставались самыми страшными врагами свободы и самоопределения человека. Республиканцы и либералы стремительно становились коммунистами, анархистами, троцкистами, анархо-синдикалистами.
Все эти разделения обозначали лишь незначительные различия в рамках основного и главного, что объединяло этих людей: все они хотели отказаться от всей предшествующей испанской истории; разрушить свое общество и государство, а потом построить новое, на основании того, что придумали теоретики. Они могли верить разным теоретикам и по-разному представляли, что именно надо строить, что именно важней всего разрушить, кого надо убить в первую очередь. В спорах из-за того, чьи теоретики правильнее, а убеждения революционнее, они убивали и друг друга.
…Но схема оставалась та же самая. Второй лагерь определить еще труднее. Чаще всего этих людей называли фалангистами — но далеко не все они имели хоть какое-то отношение к Фаланге
[7]
.