— Михалыч рад, что получил выговорешник. Тут минимум строгач висел, а по максимуму… В общем, он уже сейчас готов закрыть тему и намертво забыть, что она была. И вообще — все забыть.
— А Петров?
— Петров тоже на волоске. Ему уже работу в Президиуме подыскали.
— Так что, заявление надо писать? Так, что ли? — недоуменно спросил Горбов. — Корзинкин ржать будет! Он по собственному, и мы — по собственному, хорошо!
— Только он себе работенку подыскал — триста, и не бей лежачего! А мы куда? Если ставки сократят — побегаем…
— Завидую я молодому… — повернулся Горбов ко мне. — Служить пойдет. Мне бы его восемнадцать, я б еще раз послужил. Вот жизнь была! Подымут, накормят, оденут, на снарядах накачают, на кроссе протрясут… И ничего, никаких мыслей… Ни диссертации, что псу под хвост ушла, ни трех заявок, которые с черным углом вернулись.
— Заявки, диссеры… — процедил Гаврилов. — Чего вспоминаем? А Игоря нет… Башка пропала, Боря. Мы все так — рабсила науки, слесаря с высшим образованием, а он — башка. Гений… Ни хрена мы без него не стоим. Чего мы за себя переживаем? В Союзе живем, не в Штатах, безработных нет…
— У них безработный больше твоего получает, — проворчал Тарасенко.
— Это он без этой темы не мог — он ее родил, тянул сколько мог, делал дело. А мы — диссеры, заявки. Уйдем в любое НИИ, на производство, свои полтораста-двести всегда найдем.
— Если б мне в свое время математику как следует выучить! — вздохнул Горбов. — Я бы, может, попробовал бы разобраться… А то я, кроме избранных мест из Привалова и Фихтенгольца, ничего не соображаю…
— Зато историю КПСС от корки до корки вызубрил… — поддакнул Гаврилов.
— Кроме математики, для теоретика еще кое-что треба, — нахмурился Тарасенко, — интуиция, нестандартное мышление. А у нас — стандарт. От и до…
— Что эти теории… Игорь вон и сам уже сомневался…
— Интеллектуалу положено сомневаться. — Горбов рассеянно мотнул головой.
— На коллоквиуме в июле он что-то в себе держал, только не сказал…
— Ясно, что держал, — хмыкнул Гаврилов, — энергетическую неувязку.
— Здрасте! — поджал губы Тарасенко. — Неужели?
— Я уже прикидывал, — сказал Гаврилов, выуживая из штанов листок бумаги,
— эта гадость идет с выделением энергии…
— Ты где-нибудь плюс с минусом перепутал, — кисло усмехнулся Горбов, -
так бывает. У нас в институте один мужик из атомной бомбы таким способомсуперхолодильник сделал и два балла на экзамене слопал.
— Вот, погляди, может, найдешь, где я наврал…
— Да чего там глядеть… Возьми учебник по термодинамике, погляди, освежи в памяти…
— Про регенерационное поле там тоже написано? И про время со знаком минус?
— Ну, хрен с тобой, гляну… — Тарасенко закурил новую «Астру» и пробежал по листку острием карандаша. Через пять минут он зло хмыкнул и подчеркнул карандашом какую-то закорючку.
— На! Вот тебе твой минус, который у тебя был плюсом…
— Неужели? — У Гаврилова аж ухо покраснело. Он навис глыбой над малогабаритным Тарасенко и шумно вздохнул: — Да…
— Я уж сам чуть было не поверил, — сказал с досадой Тарасенко, будто не нашел чужую ошибку, а сам напортачил.
— Без толку все это, — уныло буркнул Горбов, — надо заявление писать…
Он поднялся и пошел к выходу. За ним двинулись и остальные… Я вдруг ощутил злую и тяжкую тоску. Было б из чего, так, наверно, застрелился бы. Я понял, что на моих глазах происходит страшное и неотвратимое событие: гибель несостоявшейся науки, поражение мысли в борьбе с неведомым, предательство погибшего товарища… Нет, ни черта я тогда не понял. Это сейчас, досыта накормленный чернухой с экрана и газетных полос, знающий, сколько открытий и изобретений полегло в неравной борьбе с СИСТЕМОЙ, я понимаю это. А тогда я никак понять не мог, отчего стало так тошно на душе…
ШАГОМ МАРШ!
И вот наступил тот день, когда я должен был поменять профессию, место работы, место жительства, меню завтрака, обеда и ужина, одежду, обувь, привычки, способы отдыха и развлечения, а кроме того, весь распорядок дня. Такой поворот бывает с человеком, когда он уходит в армию…
…Был уже ноябрь, улицы, заляпанные коричневым от песка полурастаявшим снегом, продутые сырым ветром, провожали меня. Я шел по знакомой улице со стареньким, еще пионерлагерским рюкзачком, сопровождаемый мамулькой и паханом. Все мои сверстники, кого не открестили от службы, уже ушли. Я провожал их одного за другим, а сам оставался дома — не спешила Родина-мать в лице райвоенкомата. И уже появилась у мамульки какая-то надежда, что не призовут меня в этом году, что я побуду хотя бы полгода, а там, глядишь, в институт — и вообще не призовут… Мамулька у меня была паникершей. Уж очень за меня боялась. И было чего бояться тогда… Впрочем, теперь матери боятся не меньше. Но теперь, по крайней мере, все гласно. А тогда цинки с ребятами прилетали втихаря, будто убиты они были, не делая честно свое воинское дело, а совершив какое-то преступление…
Ехали мы на сборный пункт обычным рейсовым автобусом. В тот ранний час он был полон — ехали такие же, как я, призывники, ну и «сопровождающие лица» — родители и приятели. Было весело, даже слишком. Особенно выделялся поддатый бугай типа «семь на восемь»; обхватив лапищей свою миниатюрную бабушку, он горько рыдал, бормоча:
— Бабуля, милая! Не увижу я тебя, чую сердцем! — И вытирал сопли о бабкин платок. Бабулька тоже хлюпала носом и гладила внучка по буйной головушке. Я, правда, не очень понял, отчего этот бугай сердцем чуял, что бабульку не увидит. Старушка была на вид еще очень здоровенькая. Если же бугай насчет себя сомневался, то мне показалось, что его только водородная бомба сможет пришибить, да и то прямым попаданием…
Все передние кресла были заняты какой-то большой компанией, где были и старые, и молодые, и годные к строевой службе. Верховодил в этой команде моложавый дед в распахнутом пальто, с залихватским седым чубом и потертой, может быть, еще фронтовой гармошкой. Под пальто у него чернела матросская форменка, а на ней сверкал целый иконостас орденов, медалей и значков. Дед завершал седьмой десяток, а то и на восьмой перелез, но он пел. Пел так отчаянно, весело, с такой яростью и надрывом, что хотелось поорать вместе с ним. Он громыхал одну за одной песни, да какие! «Варяг», «Марш Буденного», «Катюшу», «Гремя броней, сверкая блеском стали», «Кличут трубы молодого казака», «Распрягайте, хлопцы, коней!» и еще целую кучу знакомых, незнакомых и забытых песен. Терпеть не могу, когда говорят, что в этих песнях было много обмана и вранья! Песня — не научная статья, она не для разума, а для души. И если народ ее пел, считал своей, любил ее, она должна звучать. И неважно, что в ней пелось про Сталина, Ворошилова и Буденного…