— Ну, здесь вы превзошли самого себя!
— Вам нравится или вы изумлены? — осведомился Мельхиор.
— Мне нравится потому, что я изумлен… Такое впечатление, будто для вас не существует границ.
— И я тоже поражена! — подхватила Адриенна с воодушевлением. — Это так необычайно! Абсолютно неизведанная область!
— Надеюсь, дорогая соседка, что вы вскорости ощутите в своей жизни присутствие той новой вселенной, куда я вас приглашаю, — с легким поклоном произнес Мельхиор.
Вместо ответа Адриенна высказалась в том духе, что любовь к искусству обязывает благодарно воспринимать любые фантазии ума и сердца. Удовлетворенные этой дипломатичной формулировкой, все уселись за стол и выпили по чашечке чая с печеньем, приятно улыбаясь и одаривая друг друга расхожими комплиментами.
Возвратясь домой, Лепельте обменялись впечатлениями. Чтобы оправдать самонадеянность Мельхиора, столь уверенного в себе, несмотря на нелепую странность своих работ, Эдмон бросился рыться в журналах по искусству, которые коллекционировал годами. Там часто писали о его соседе. Большинство журналистов расхваливали тот «перманентный вызов», который Мельхиор бросает «робким и кропотливым копиистам», «ретроградам кисти», «замшелым педантам палитры», упорствующим в своих стараниях имитировать природу, вместо того чтобы ее «пересоздавать». Эти критики, аристархи, с позволенья сказать, превозносили до небес любой штришок, оставленный на полотне пробежавшим тараканом, любое пятнышко случайно брызнувшей краски, лишь бы все это обогащала начертанная внизу магическая подпись. Когда появлялась очередная экспозиция Мельхиора, они тотчас открывали в ней новые, еще более веские причины им восхищаться. Говорили, что он обновляется, оставаясь в полной мере самим собой, и что его творчество — «движение в чистом виде». Читая сию прозу, Эдмон Лепельте, чей талант ни разу не восхвалила ни одна газета, да он и не выставлялся никогда нигде, кроме парадных залов мэрий своего округа, спрашивал себя, вправду ли они с Мельхиором принадлежат к одной эпохе и занимаются одним и тем же ремеслом. Однако он не испытывал ни малейшей зависти к собрату, снискавшему одобрение стольких знатоков, в то время как ему самому приходится довольствоваться комплиментами каких-то безымянных деревенских визитеров. Он только корил себя за наивность: ведь столько лет умудрялся верить, будто его живопись имеет некоторую ценность в чьих-то глазах, помимо его собственных! Уже готовый изругать в пух и прах всю эту жизнь, он повернулся к жене. Сидя здесь же, в столовой, прямо напротив него, над разбросанными по столу искусствоведческими журналами, Адриенна машинально листала их, по-видимому, без малейшего интереса. Наконец она пробормотала:
— Эдмон, это ничего не значит!.. Во все времена критики искусства ошибались в своих оценках, притом самых категоричных. Ты же мне сам рассказывал, что Ван Гог при своей жизни ничего не смог продать, что пресса времен Делакруа клеймила его за необузданность, что… что Модильяни умер в нищете… Истинный художник не должен подчиняться ничему, кроме велений собственного инстинкта. Если твой инстинкт побуждает тебя в течение целого года живописать пепельницу, полную окурков, или все одну и ту же женщину с двумя подбородками, так и поступай. Тогда будешь твердо знать, что не ошибаешься, а твоя женщина, твоя пепельница, твои окурки станут единственными в своем роде.
Не столько аргументы Адриенны подействовали на него, сколько ее голос, такой поставленный, такой по-матерински убедительный и ласковый. Смятение вдруг отпустило, нахлынула радость.
— А знаешь, — вскричал он, — мне пришла в голову идея замечательной картины!
— И какой же она будет?
— Трудно объяснить. Но я ее так и вижу. Представь: в центре табакерка. Рядом бокал вина, несколько старинных трубок, разбросанных в беспорядке, а на заднем плане мужское лицо.
Она не сразу ответила, сперва взяла обе руки Эдмона, долгим поцелуем приникла к одной, потом к другой и только потом сказала:
— Это будет великолепно. Когда приступишь?
— Да не знаю… Может быть, завтра. Но надо же сперва подобрать нужные предметы. Я не хочу мухлевать, мне нужно, чтобы все до малейших деталей было самым настоящим. Табакерка, трубки…
— А мужчину с кого собираешься писать?
— Буду смотреть в зеркало.
— Автопортрет?
— Скорее портрет навыворот. Ты увидишь… Увидишь…
Он вдруг показался ей таким счастливым, что она уже не сожалела о вселении Мельхиора в дом 27 на Крепостной улице. В конечном счете соседство этого предприимчивого коллеги могло только подстегнуть Эдмона в его поиске оригинальных вдохновений.
3
По всей видимости, Мельхиор не скупился на расходы в том, что касалось обзаведения его нового жилища. За несколько месяцев скромный дом номер 27 на Крепостной улице, отремонтированный от фундамента до крыши, стал неузнаваем. Теперь он поражал всю деревню мрачной изысканностью архитектуры и пышностью обступивших его насаждений. Предел роскоши был достигнут, когда посреди сада по распоряжению новых владельцев вырыли бассейн. Каждое утро Лепельте из окон своей столовой могли наблюдать, как Жан-Жак Мельхиор, едва заря разгорится, в трусах цвета морской волны в белый горошек нырял туда головой вниз и плавал взад-вперед, мощными взмахами загребая воду, тогда как его жена, быстренько окунувшись, выскакивала, вся дрожа, и растягивалась на солнышке в шезлонге, спеша обсушиться. Но их угрюмым соседям больше всего досаждали совсем не эти водные процедуры на дому. Вскоре по всей Франции распространилась молва, что Мельхиор, знаменитейший чемпион живописного искусства, возжелав уединения, бежал из Парижа и обосновался в деревенской дыре среди полей. Взбудораженные этим известием, в Бургмаллет хлынули журналисты, фотографы, банды телевизионщиков и охотников за автографами. Дня не проходило, чтобы это отродье, разношерстное и развязное, не баламутило селение своими нашествиями. Держась в стороне от этой рекламной шумихи, Эдмон Лепельте дивился, видя, с какой охотой Мельхиор раздает бесконечные интервью и позирует фотографам во всех мыслимых одеяниях, соответственно требованиям задуманного образа то вертясь и сияя улыбкой, то застывая с глубокой думой на челе. С презрением, к которому примешивалась злость, Эдмон говорил себе, что на месте Мельхиора выставил бы за дверь всех этих любителей совать нос в чужие дела. Однако, лелея эту мысль, он был не слишком уверен, что в случае надобности и вправду сумел бы так сурово отвергнуть суетные соблазны. К тому же Адриенна, в отличие от него, не столь сурово осуждала Мельхиорову склонность печься о том, чтобы потрафить публике. Когда Ж.-Ж. Мельхиор, движимый исключительно высоким порывом дружелюбия, предложил попозировать вместе для фотографии с надписью «Два соседа, два художника, две эпохи», Адриенна настояла, чтобы он не упустил такого «шанса заявить о себе». Эдмон скоро пожалел об этом. Пока продолжался сеанс фотосъемки, его не покидало ощущение, что он приглашен сюда только затем, чтобы своей благодушной незначительностью еще ярче оттенить сногсшибательную успешность того, другого. Журналисты, фотографы, операторы — все здесь были почитателями Мельхиора. Никто даже вскользь не упомянул о скромных достижениях Эдмона Лепельте, никто не выразил желания взглянуть на его работы. Домой он возвратился с чувством, что его одурачили, выставили в смешном свете, а заодно с ним и через него беспардонно унизили все селение. Его милый Бургмаллет вообще стал неузнаваем с тех пор, как Мельхиор таким оскорбительным образом превратил его в свою вотчину. Сюда ввалился весь Париж со своей дешевкой, безвкусицей, кривляньем и ложью. Куда бы ни посмотрел теперь Эдмон, вокруг он видел одну только фальшь и показуху. Даже люди из его привычного окружения стали держаться по-иному, необъяснимо отдалились. Встретившись на улице, они едва удостаивали его улыбки. Секретарша мэрии больше не водила к нему в мастерскую любителей хорошей живописи. Адрес местного светила поменялся: отныне гений Бургмаллета жил не в 25-м доме на Крепостной улице, а в 27-м, там, где бассейн. В радиусе ста лье не нашлось бы никого, кто бы о нем не слышал. Вокруг жилища знаменитости даже принялись устраивать автомобильные ралли с ребусами, которые полагалось разгадывать. Произошла странная смена ценностей: теперь на этой земле Мельхиор, недавно прибывший, был дома, а Эдмон Лепельте, местный уроженец, чувствовал себя на чужбине, как случайный, чего доброго, нежеланный пришелец. Обуянный духом протеста, он порой даже замышлял уехать из родных краев навсегда или, по крайности, на несколько месяцев, чтобы отдохнуть, не видеть больше этой нескончаемой процессии любопытных, плененных главным аттракционом здешних мест.