Богиня-невеста и самообожествление: он знал, что сограждане придут в ужас. Однако не все: восточные подданные империи удивляться не станут. Рим мог склониться перед Цезарем, однако на карте мира еще оставались места, не думавшие подчиняться Риму. И самой упорной среди подобных держав оставалась Парфия, всадники которой, воспользовавшись гражданской войной в Республике, посмели перейти границу Сирии. Следовало также отомстить за Карры, вернуть потерянных орлов, и обязанность эта требовала внимания диктатора. Тем не менее новая война, затеянная так скоро после его возвращения в Рим, оставила бы город униженным, едва ли не оскорбленным. Казалось, что проблемы Республики только докучали человеку, призванному разрешать их, что сам Рим сделался слишком тесной сценой для его амбиций. На Востоке это понять могли. На Востоке уже почитали Цезаря как бога. На Востоке существовали традиции, куда более древние, чем традиции Республики, — говорившие о божественности царской плоти, о власти царя царей.
В этом и крылась подоплека, смущавшая встревоженных римлян. В конце 45 года до Р.Х. Сенат объявил, что отныне Цезаря надлежит титуловать как divus Iulius: Божественный Юлий. Кто теперь усомнится в том, что он решился нарушить строгий запрет и возложить на свою голову царский венец? Основания для подобного подозрения, безусловно, существовали. В начале 44 года Цезарь начал появляться на людях в высоких красных сапогах, какие некогда носили цари из легендарного прошлого; примерно в то же самое время он с яростью отреагировал на исчезновение диадемы, таинственным образом появившейся на одной из его статуй. В обществе нарастала тревога. И Цезарь как будто бы понял, что зашел слишком далеко. Пятнадцатого февраля, облаченный в пурпурную тогу, с золотым венком на голове, он демонстративно отверг предложенную Антонием царскую корону. Дело происходило во время праздника, и Рим был полон народа. Когда Антоний повторил предложение, «над Форумом пронесся стон».
[262]
И Цезарь вновь отказался принять корону, на сей раз с твердостью, не допускающей дальнейших противоречий. Быть может, если бы толпа разразилась одобрительными криками, он и принял бы предложение Антония, однако это кажется маловероятным. Цезарь знал, что римляне никогда не признают царя Юлия. Впрочем, в конечном итоге это было ему безразлично. Облик его величия имел относительный характер и менялся в зависимости от того, среди какого народа он находился. Этому научило его пребывание в Александрии. И если Клеопатра была фараоном для египтян и македонской царицей для греков, то и Цезарь мог одновременно быть живым богом для азиатов и диктатором для римлян. Зачем оскорблять чувства сограждан исключительной Республики, когда, как говорят, по словам самого Цезаря, она превратилась в «ничто, в одно только имя, не имеющее плоти и сущности»?
[263]
Истинную значимость имела не форма, но реальность власти. И Цезарь, в отличие от Суллы, не имел намерения отказываться от нее.
За несколько дней до того, как Антоний предложил ему корону, Сенат официально назначил Цезаря пожизненным диктатором.
[264]
Это судьбоносное решение погасило последние слабые надежды на то, что Цезарь однажды вернет Республику ее гражданам. Однако встревожит ли это римлян? Согласно расчетам Цезаря — едва ли. Народ он убаюкал играми, благосостоянием и миром, Сенату заткнул рот, не открытыми угрозами, а страхом перед возможными последствиями своего устранения: «Незаконный тиран лучше гражданской войны».
[265]
Такого мнения придерживался Фавоний, самый верный среди восторженных поклонников Катона. И его суждение имело много сторонников. Понимая это, Цезарь мог пренебречь ненавистью аристократии. Он отказался от отряда охраны численностью в две тысячи человек. Он открыто ходил по Форуму в сопровождении только положенных ему по должности ликторов. А когда информаторы донесли ему о готовившемся убийстве и предложили немедленно принять меры против заговорщиков, Цезарь отмахнулся от их уговоров. «Он скорее умрет, чем позволит себе устрашиться».
[266]
Конечно, Цезарь не намеревался долго задерживаться в Риме; 18 марта ему предстояло отправиться в Парфию. Действительно, предсказатель советовал ему опасаться мартовских ид, в том месяце выпавших на пятнадцатое число, однако Цезарь никогда не обнаруживал особенной склонности к суевериям. Лишь иногда, в приватных беседах, позволял он себе высказывать мысль о том, что так же, как и другие, смертен. Вечером четырнадцатого числа, через месяц после назначения пожизненным диктатором, Цезарь обедал в обществе Лепида, патриция, перешедшего на его сторону в 49 году до Р.Х. и служившего его заместителем, официально занимая пост «начальника конницы». Уверенный в обществе друзей, Цезарь оставил предосторожности. На вопрос «Какой род смерти следует назвать самым сладким?», Цезарь ответил: «Тот, что приходит без предупреждения».
[267]
Предупрежденный боится; бояться — значит утратить мужество. В ту ночь жену Цезаря мучили кошмары, она умоляла его не посещать заседание Сената, но он только рассмеялся в ответ. Утром в своих носилках он заметил предсказателя, который предупреждал его опасаться мартовских ид. «День, о котором ты предупреждал меня, наступил, — промолвил Цезарь с улыбкой, — а я еще жив». На что тот мгновенно ответил: «Да, иды наступили, но не прошли».
[268]
Собрание Сената в то утро было назначено в большом зале Помпея. В соседнем театре шли игры, и, сходя со своих носилок, Цезарь, скорее всего, слышал рев римской толпы, возбужденной кровавым зрелищем. Однако шум должен был скоро умолкнуть за холодным мрамором портика, в зале, ожидавшем его. Над местом совещания сенаторов по-прежнему высилась статуя Помпея. После Фарсальской битвы ее поспешно убрали, но Цезарь, как обычно, сделал широкий жест — приказал вернуть изваяние на прежнее место, как и прочие изображения Помпея. «Старается в расчете на будущее, — с насмешкой заметил Цицерон, — чтобы его собственную не убрали». Шутка вышла злой и несправедливой. У Цезаря не было никаких причин бояться за будущее своих изваяний, за себя самого, — когда он в то утро вошел в зал собраний и увидел сенаторов поднявшихся чтобы приветствовать его.
Едва он уселся в свое позолоченное кресло, толпа просителей приблизилась к нему, припадая с поцелуями к его одежде. И вдруг с плеч его потянули тогу. «Что это за наглость!
[269]
» — воскликнул он. И в тот же самый миг по шее его полоснуло огнем. Обернувшись, он увидел кинжал, обагренный собственной кровью.
Его окружали тесным кольцом примерно шестьдесят человек. Все они извлекли кинжалы из-под своих тог. И все они были знакомыми Цезаря. Среди них он видел врагов, получивших его прощение, но еще больше оказалось друзей.
[270]
Среди заговорщиков были офицеры, служившие под его командованием в Галлии, а среди них Децим Брут, командовавший флотом, уничтожившим венетов. Но самой горестной изменой, той, которая, наконец, заставила Цезаря замолчать и прекратить попытки спастись, стал измена куда более близкого человека. В круговороте нападавших Цезарь заметил нож, направленный в его бедро рукой другого Брута, — Марка, возможно, являвшегося его сыном. «И ты, мой мальчик?» — прошептал он и упал на землю. Не желая, чтобы нападающие видели его предсмертные муки, Цезарь прикрыл голову краем тоги. Лужа его крови растеклась под статуей Помпея. Мертвое тело диктатора осталось лежать в тени его великого соперника.