Но этот малый оказался вредным. Все допытывал ее, зачем она пробирается по их лесу. Никак не мог успокоиться, словно подозревал в чем. А может, просто кобенился, показывал свою силу и власть. Только с виду похож на брата, а внутри другой, злой, решила Окся.
— Послали… — покорно отвечала она.
— Значит, говоришь, передать просили?
— Просили…
— А не просили тебя, скажем, навести порчу на род?
— Не просили…
— Ишь ты! Не просили… Слушаешь, Опеня? А не просили свей тебя, скажем, подсыпать в общий котел сонной шептун-травы, чтобы наши ратники ослабли телом и духом? А, девка? Чего молчишь? Язык зажевала от страха?
— Не просили…
— Ишь ты!
Эти люди тоже были чужими и страшными. Но не такими страшными, как железные свей. И порты, и расшитые по вороту и рукавам рубахи, и кожаные пояса поперек живота, на которые ремешками подвешивают разную мелкую снасть, украшены бисерными узорами — все как у ее родичей, которых Окся давно не видела. Ох, как давно… Даже язык был похож. Она без труда понимала его, хотя, казалось ей, эти поличи пришепетывают и прищелкивают в разговоре, делая слова смешными.
— А не просили тебя, скажем, колдовство какое иноземное принести в стан? — продолжал допытываться Весеня, постоянно поглядывая на старшего.
— Не просили…
— Ишь ты! Врешь, может? Не хочешь отвечать нам? Так мы можем и по-другому спросить, по-плохому…
— Да ладно тебе, Весеня. Кончай! Девка и так чуть жива от страха! Башку вон поднять боится, а тут еще ты насел. Приведем в становище, разберемся, какое на ней колдовство…
— В становище поздно будет разбираться. Колдовство принесем — всем пропадать, — пробовал возразить Весеня.
— Кончай, говорю! — прикрикивал на него Опеня. — Тоже, нашел колдунью… А ты, девка, знай шагай. Ответ будешь перед старейшинами держать, так-то!
Малый хмурился, надувался, как мышь на амбар, но отстал наконец. Везде, даже у лютых свеев, видела Окся, слово старших — последнее.
— Что со мной будет, дяденька? Вы меня не убьете? — решилась вдруг спросить она, обращаясь к Опене. Он показался ей добрее и сдержаннее.
— Может, и убьем, — рассудительно ответил тот. — Это как старейшины приговорят… У них спросишь.
От испуга Окся подняла голову, жалобно и горячо глянула на него в упор.
Весеня, в первый раз разглядев ее большие, фиалковые глаза, даже языком прищелкнул от неожиданного восхищения.
13
Сельга! Моя!
Я, Кутря, сын отца своего, брал много женщин. Я видел, есть женщины, которые мычат, как коровы, когда молотишь их кожей своего цепа. Другие — хрюкают свиньями, блеют овцами, даже ухают, как ночные совы. А третьи молчат, как уснувшие камни, настолько же холодные и безразличные.
Сельга тоже молчала, когда я вошел между ее ног.
Но не как камень. Как огонь, которому некогда говорить! Пусть молчал ее рот, с накрепко закушенными губами. Зато говорило все тело, играя, переливаясь, приникая ко мне шелковой кожей, с размаху втыкая тугие соски грудей и мою грудь. И снова отстраняясь от меня, подхватывая недрами и животом мою мужскую силу и раскачивая ее от земли до неба.
Первый раз мы закричали с ней вместе, когда семя горячим потоком пролилось между нами…
Моя! Сельга!
Этой ночью я до донышка выпил бездонную синеву ее глаз, собрал губами сметану ее грудей, съел ее пахучие волосы, слизал душистый сок с тела, как улитка слизывает росу. Я скакал на ней, неистовый, как конеподобный Полкан, и, восставая снова и снова, дробил ее своим жерновом. И она скакала на мне, прижимая и втаптывая меня в землю. И наши тела, сплетаясь как змеи, становились целым…
Сколько продолжалось наше неистовство? Долго. Может быть, дольше, чем многие люди живут среди Яви…
Потом мы затихли, прижавшись, и только Сырая Мать была нам постелью, а Небо-Отец — покрывалом. Мы были одни среди этой бескрайности…
Сельга…
Не поворачивался язык назвать ее женщиной, женкой, потому что женки, известно, всякому достаются. Когда родичи чествуют торжество пивом и медовой сурицей — в каких кустах чью женку искать?
А Сельга — только моя!
Так есть теперь и так всегда будет!
* * *
— И все-таки пора уходить, — сказала Сельга под утро, когда мохнатая шкура, наброшенная сверху, соединила нас одним теплом.
Я задремал было и не сразу понял, о чем она. Открыл глаза, увидел над головой звезды и темные верхушки деревьев.
— Куда уходить, мужики еще не проснулись, — удивился я. — Ночь еще, ночью по лесу только нечисть рыщет. Да и пожрать бы чего другого. Голодный я после всего, как волк по зиме.
Она мягко улыбнулась мне, осветив темную ночь своей улыбкой. В полете стрелы от нас моя малая дружина коротала храпом ночлег. Их сонная песня долетала даже до нас, хотя мы предусмотрительно отошли подальше.
— Я не про то, — сказала Сельга. — Уходить надо из этих мест. Всем родом сниматься с гнезд. Я же ведунья, ты знаешь. Я вижу, сколько бед впереди…
От этих слов с меня враз слетела сонная одурь. Опять она пророчит про беды! А раз пророчит — тут надо слушать.
— Полагаешь, не одолеем свеев? А черный огонь? — озаботился я.
— Этих одолеем, другие придут, — задумчиво сказала она. — Дорога теперь им известна. Да и дружинники князя уже натоптали тропу за данью. Начнут приходить все чаще, начнут брать все больше. Со двора возьмут — в избу зайдут. Из избы выгребут — скажут, одежу снимай. Отдал одежу, скажут — кожу снимай. Отдай им и кожу!
— У нас, чай, тоже мечи не тупые, — заметил я, как следует мужчине и воину.
— Вот этого и боюсь. Там мечи, здесь мечи… Кровь за кровь, и не будет конца этой крови… Потечет она бесконечно, как Илень-река. Будет течь. И будут все ниже наклонять головы родичи, потому как чья голова не склонится — та покатится…
По правде, я не совсем ее понял. Покатятся головы — значит, так предначертано, зачем раньше времени тешить страх. Народятся новые дети, продолжат род. А кровь за кровь — так всегда было. Как иначе? Так жили предки и нам завещали. Слезами врагов, а не водой смывают обиду, как пивом, а не молоком напиваются допьяна. Известно, меч — брат, щит — побратим, на пиру да в бою и смерть — красна девица. Так повелось испокон веков и по-другому не будет! Не люди, боги так устроили жизнь в Яви, а им, конечно, виднее, как надо жить…
Хотя обратно смотреть, она ведунья, рассуждал я. Видит… Может, боги показали ей что-то, о чем мне неведомо, о чем я по скудости своего ума не могу и помыслить…
Сельга приподнялась, сбросила шкуру, поеживаясь от прохлады неприкрытым телом. Задорно всколыхнулись острые груди с темными, по-девичьи аккуратными сосками. Втянутый живот подмигнул пупком, призывно мелькнул шерстяной островок между гладких ног. От одного вида ее вкусного тела моя нижняя голова опять начала подниматься на своей толстой шее, натруженной до красноты.