– И полиция ему нипочем?
Оборванец сплюнул:
– Какая полиция! Он к самому губернатору,
Долгорукому князю, в хоромы шастает. А как же, Еропкин нынче генерал! Когда
Храм-то строили, кинул с барышей миллион, так ему за то от царя лента со
звездой и должность по богоугодному обчеству. Был Самсошка-кровосос, а стал
«превосходительство». Это вор-то, кат, убивец!
– Ну, убивец-то, я чай, навряд ли, –
усомнился Момус.
– Навряд?! – впервые глянул на
собеседника пропойца. – Сам-то Самсон Харитоныч, конечное дело, ручек
своих не кровянит. А Кузьму немого ты видал? Что с кнутом-то? Это ж не человек,
а зверюга, пес цепной. Он не то что душу погубить, живьем на кусочки изорвать
может. И рвал, были случаи! Я те, парень, про ихние дела такого порассказать
могу!
– А пойдем, расскажешь. Посидим, вина
тебе налью, – пригласил Момус, потому что спешить было особенно некуда, а
человечек, по всему видно, попался любопытный. От таких много чего полезного
узнать можно. – Щас вот только мальчонке моему дам двугривенный на
карусель.
* * *
Сели в трактире. Момус спросил чаю с
баранками, пьющему человеку взял полштофа можжевеловой и соленого леща.
Рассказчик медленно, с достоинством, выпил,
пососал рыбий хвост. Начал издалека:
– Ты вот Москвы не знаешь и про бани
Сандуновские, поди, не слыхивал?
– Отчего же, бани известные, –
ответил Момус, подливая.
– То-то, что известные. Я там, в
господском отделении, самый первый человек был. Егора Тишкина всякий знал. И
кровь отворить, и мозолю срезать, и побрить первостатейно, все мог. А знатнее
всего по теломятному делу гремел. Руки у меня были умные. Так по жилкам кровь
разгонял, так косточки разминал, что у меня графья да генералы будто котята
мурлыкали. Мог и от хворей разных пользовать – отварами, декохтами всякими.
Иной месяц до полутораста целковых выколачивал! Дом имел, сад. Вдова одна ко
мне похаживала, из духовного звания.
Егор Тишкин выпил вторую уже без церемоний,
залпом, и занюхивать не стал.
– Еропкин, гнида, меня отличал. Завсегда
Тишкина требовал. Я и домой к нему скольки разов зван был. Считай, свой человек
у него сделался. И брил его харю бугристую, и жировики сводил, и от немочи
мужской лечил. А кто его, пузыря, от почечуя спасал?! Кто ему грыжу вправлял?!
Эх, золотые пальцы были у Егора Тишкина. А ныне нищ, гол и бездомен. И все
через него, через Еропкина! Ты вот что, паря, возьми мне еще вина. Душа огнем
горит.
Малость успокоившись, бывший банный мастер
продолжил:
– Суеверный он, Еропкин. Хуже бабки
деревенской. Во все приметы верит – и в черного кота, и в петуший крик, и в
молодой месяц. А надо тебе сказать, мил человек, что была у Самсон Харитоныча
посередь бороды, ровнехонько в ямочке, чудная бородавка. Вся черная, и три
рыжих волоска из ей растут. Очень он ее холил, говорил, что это его знак
особенный. Нарочно на щеках волоса отращивал, а подбородок пробривал, чтоб
бородавку виднее было. Вот этого-то знака я его и лишил… В тот день не в себе я
был – вечор выпил много. Редко себе позволял, только по праздникам, а тут
матушка преставилась, ну и поутешался, как положено. В общем, дрогнула рука, а
бритва острая, дамасской стали. Срезал Еропкину бородавку к чертовой бабушке.
Что кровищи-то, а крику! «Ты фортуну мою погубил, бес криворукий!» И давай
Самсон Харитоныч рыдать, и давай обратно ее прилеплять, а она не держится,
отпадает. Озверел совсем Еропкин, кликнул Кузьму. Тот сначала кнутом своим меня
отходил, а Еропкину мало. Руки, грит, тебе оторвать, пальцы твои корявые
поотрывать. Кузьма меня за правую руку хвать, в щель дверную просунул, да как
захлопнет дверь-то! Только хрустнуло…Я кричу: «Отец, не погуби, без куска хлеба
оставляешь, хоть левую пожалей». Куда там, сгубил мне и левую…
Пьяница махнул рукой, и Момус только теперь
обратил внимание на его пальцы: неестественно растопыренные, негнущиеся.
Момус подлил бедняге еще, потрепал по плечу:
– Изрядная фигура этот Еропкин, –
протянул он, вспоминая пухлую физиономию благотворителя. Очень уж не любил
этаких. Если б из Москвы не уезжать, можно было бы поучить скотину
уму-разуму. – И что, много денег ему кабаки да ночлежки дают?
– Да почитай тыщ по триста в
месяц, – ответил Егор Тишкин, сердито утирая слезы.
– Ну уж. Это ты, брат, загнул.
Банщик вскинулся:
– Да мне ль не знать! Я ж те говорю, я у
его в доме свой человек был. Кажный божий день евоный Кузьма ходит и в
«Каторгу», и в «Сибирь», и в «Пересыльный», и в прочие питейные заведения, где
Еропкин хозяином. В день тыщ до пяти собирает. По субботам ему из ночлежек
приносят. В одной только «Скворешне» четыре ста семей проживают. А с девок
гулящих навар? А слам, товар краденый? Самсон Харитоныч все деньги в простой
рогожный мешок складает и под кроватью у себя держит. Обычай у него такой.
Когда-то с энтим мешком в Москву лапотником пришел, вроде как ему через мешок
рогожный богатство досталось. Одно слово – будто бабка старая, в любую дурь
верует. Первого числа кажного месяца он барыши с-под кровати достает и в банк
отвозит. Едет с грязным мешком в карете четверкой, важный такой, довольный.
Самый энто главный евоный день. Деньжонки-то тайные, от беззаконных дел, так у
него последний день счетоводы ученые сидят, на всю кумплекцию бумажки
поддельные стряпают. Когда триста тыщ в банк свезет, а когда и больше – это уж
сколько дней в месяце.
– Такие деньжищи в дому держит, и не
грабили его? – удивился Момус, слушавший все с большим вниманием.
– Поди-ка, ограбь. Дом за стеной
каменной, кобели по двору бегают, мужики дворовые, да еще Кузьма этот. У Кузьмы
кнут страшней левольверта – он на спор мыша бегущего пополам перерубает. Из
«деловых» к Еропкину никто не сунется. Себе дороже. Раз, уж лет пять тому, один
залетный попробовал. Потом на живодерне нашли, Кузьма ему кнутом всю кожу по
лоскутку снял. Вчистую. И молчок, ни гу-гу. Еропкин, почитай, всю полицию
кормит. Денег-то у него немерено. Только не будет ему, ироду, от богатства
проку, сгинет от каменной лихоманки. Почечник у него, а без Тишкина пользовать
его некому. Дохтора, разве они камень растворить умеют? Приходили тут ко мне от
Самсон Харитоныча. Иди, говорили, Егорушка, прощает. И денег даст, только
вернись, попользуй. Не пошел! Он-то прощает, да от меня ему прощения нет!
– И что, часто он убогим милостыню
раздает? – спросил Момус, чувствуя, как кровь начинает азартно разгоняться
по жилам.
В трактир заглянула соскучившаяся Мими, и он
подал ей знак: не суйся, тут дело.
Тишкин положил смурную голову на руку –
неверный локоть пополз по грязной скатерти.