Прочесав пол-Москвы, плелся назад, на галеры. В ритме шагов уже непременно бормоталось что-нибудь само собой на язык навернувшееся: «Как живет писатель… головы чесатель… табака куритель… облаков смотритель… Он не жнет, не косит… не прядет, не ткет… только кепку носит… задом наперед… Но под ней, обвислой… полушерстяной… столько всяких мыслей… просто ой-ой-ой!..» Покосив блудливым глазом в сторону винного, а то и заглянув ненадолго, возвращался в дом, устало переодевался, неспешно готовил немудрящий ужин. Затем что-то полистывал, что-то почитывал. К числу настольных книг прибавились два номера «Бюллетеня прессы Среднего Востока». Один за декабрь двадцать восьмого года, другой — январский двадцать девятого. В обоих по преимуществу трактовались вопросы восстания, поднятого самозванцем Бачаи Сако, то есть, дословно, «Сыном водоноса», а также усилия полковника Лоуренса по свержению законного правителя Афганистана Амануллы-хана. Он читал слипающимися глазами: «Поведение и поступки полковника Т. И. Лоуренса (короля без короны Аравии), которые всегда были таинственными и являлись как бы из тьмы, теперь после некоторых об’яснений, распространившихся в лондонских кругах, стали еще более таинственными. Из этих об’яснений явствует, что полковник Лоуренс назначен с секретной миссией в Афганистан для подготовки заключения какого-то договора между Великобританией и Афганистаном. В начале этой недели сообщалось, что полковник Лоуренс, переодетый под видом пира,
[13]
проживает в Амритсаре, где следит за коммунистической агитацией…» Встречалось много опечаток. Слог тоже оставлял желать лучшего. Одна из статей называлась «Англичане готовят нападение на СССР».
В конце концов засыпал с одной только мыслью: пусть бы приснился сон, в котором он увидит, как все было на самом деле!..
Но сон не снился, и судьба Ольги Князевой, докатившись на бумаге до обмоток и старшины Можного, складываться далее решительно не желала.
Он давно уже понял, что причина этого — именно отсутствие подходящего языка. Язык, которым он не без успеха пользовался прежде, язык, способный описывать как самые яркие и грубые мазки жизни, так и тончайшие ее переливы, едва уловимые в трепещущие сети переменчивых флексий, ныне оказался непригоден и, при всех его стараниях, создавал картины совершенно безжизненные, картонные, приводившие его в отчаяние кромешной своей мертвечиной.
И действительно: в том, что Бронников должен был написать, речь шла вовсе не о жизни, а о смерти, на фоне которой жизнь казалась случайным, сугубо временным, сиюминутным, преходящим, совершенно пустячным и незначительным явлением. Вот на этом-то, на невозможности поверить в истинность того, что следовало проговорить, язык и ломался, непоправимо черствел, тщетно тужился в попытках высказать правду… Казалось бы, она, правда, известна со слов самой Ольги… но нет, это была не вся правда. Точнее, это была чужая правда, не своя, и для начала ее нужно было сделать своей. Всегда прежде это удавалось ему с помощью воображения. В волшебном тигле воображения удавалось расплавить жизнь и опыт другого человека, перелить в себя и в итоге сделать чужое до такой степени своим, что по прошествии времени он и сам не мог точно сказать, что на бумаге было отражением его собственной жизни, а что — сторонней!..
А сейчас — не получалось.
Как, вообще, обо всем этом нужно было рассказывать? Какими словами? Все не те слова, не те слова, не те — потому что любое из них произнесено живым человеком, мыслящим в категориях жизни, — а вовсе не одним из мертвых, обескровленных, замученных, убитых! Так где же, где взять подходящие? — или признать, что в категориях смерти подходящих слов не существует?..
Он часто вспоминал, как уходил на войну отец. Осень стояла очень жаркая. Налетал ветер, волок из степи сначала пыль, потом песок. Как-то под вечер приехал казах на верблюде — навестить родственника, жившего в их бараке. Верблюд стоял, с надменной печалью отвесив губу, а мальчишки дотемна скакали вокруг него с невесть откуда взявшейся песенкой:
Верблюд, верблюд Яшка,
Красная рубашка!
Была надежда, что он все-таки плюнет. Но верблюд не плевал, а только переступал иногда широкими лапами, и тогда на его шее глухо постукивало ботало — большой железный цилиндр.
Бронников думал, что утром будет то же самое — солнце, пыль, жара, верблюд, и они с Кешкой, его сверстником, станут бегать вокруг, распевая!.. Кешка, правда, очень задирал нос, потому что Кешкин отец — дядя Володя — еще год назад уехал на войну бить фашистов. Бронников спорил, доказывая, что его отца тоже возьмут на войну, да и сам он, Бронников, когда вырастет, станет генералом. От дяди Володи не было вестей — долго не было, очень долго, — и в конце концов оказалось, что он так и канул в нее, в войну, будто в черный омут: бульк! — и никто никогда ничего о нем больше не слышал. Но тогда Кешка толковал про танк, который у отца наверняка есть, про пушку, и Бронников ему завидовал. У его собственного папы не было ни пушки, ни танка, а была бронь, совершенно не имевшая отношения к броне танковой, — он работал начальником литейного цеха и, вместо того чтобы бить фашистов на фронте, толокся тут без всякой пользы.
Но утром мать разбудила ни свет ни заря, велела умыться и одеться в короткие штаны и нанковую рубашку, разъясняя попутно, что бронь сняли, и они идут провожать папу на войну.
— Ура!!! — закричал Бронников. — Ура-а-а!
Она только махнула рукой.
Не было семи, когда они вчетвером вышли из дома и двинулись по голой пыльной улице. Они с сестрой шагали, взяв отца за руки, а мама несла котомку. И покуда не скрылись за оградой аптечного склада, Бронников все озирался на верблюда, сожалея, что потерял время даром: пока все ели молочную тюрю, ему нужно было выбежать и как следует попрыгать и покричать:
Верблюд, верблюд Яшка,
Красная рубашка!
И не исключено, что он бы все-таки плюнул!..
Их барак стоял в самом центре поселка, рядом с аптекой и магазином кооперации. От этой же улицы, взяв правее, можно было прийти к воротам завода. В самое небо упирались его высоченные трубы, украшенные медленными желто-рыжими лисьими хвостами. При взгляде на них у Бронникова почему-то перехватывало горло — как будто он дышал сухим зноем. Днем завод глухо ухал, пыхтел паром, погромыхивал; по ночам над ним полыхали зарева.
Они миновали стоявший на отшибе курган (тут следовало бояться — в известных кругах поговаривали, что курган стоит не просто так: близ него живут разбойники, а на его вершине зарыты награбленные сокровища), прошли канал, за которым лежал Осетинский поселок. Еще чуть дальше виднелись юрты Казахского. Оттуда приходили казашки продавать кислое молоко и соленый курт.
[14]
На пыльной площади перед военкоматом теснился народ — отсюда мобилизованных должны были грузовиками отвезти в Караганду к поезду.