И, подводя черту, сообщил, что Нина Михайловна может рассчитывать максимум на… Это было очень важно — назвать верную сумму. Очень важно. Я вовсе не хотел ее обманывать. Да практически и не смог бы, потому что уже сказал, что мой гонорар составляет известный процент от суммы сделки, а я всегда честно придерживаюсь договоренностей. Кроме того, объект был такого свойства, что срубить на нем хоть сколько-нибудь левых денег не представлялось возможным. Короче говоря, я был совершенно честен. Однако в нашем деле честность — это что-то вроде спирта.
В том смысле, что спирт в обыденной жизни всегда содержит сколько-то воды. Даже неразведенный, он не бывает стопроцентным — только девяносто шесть. Из него можно выгнать воду с помощью специальных химических процессов. Но затем придется вечно хранить в запаянной посуде и любоваться: смотрите, вот стопроцентный спирт! А если на мгновение откупорить, он тут же схватит свои четыре процента воды непосредственно из воздуха. Ну хоть что ты с ним делай — обязательно схватит.
— Вы можете рассчитывать на двадцать две тысячи, — сказал я, закрывая блокнот. — Или немногим больше. Но точно не менее двадцати двух.
Она недоверчиво смотрела на меня, и вдруг я отметил, что ее накрашенные глазенки ненадолго приобрели совершенно человеческое выражение.
— Да вы что! — сказала Нина Михайловна неожиданно неприятным нутряным голосом. — Как же так? Мне говорили совсем другое!..
— Дело в том, что…
— Двадцать две! Это невозможно!
Приветливость, приветливость. И терпение.
— Как хотите.
— Это во сколько же мне ваша помощь обойдется?!
— Четыре процента от суммы, — повторил я. — Вы поймите, я не настаиваю. Мне…
— Двадцать две! Как же так — двадцать две? Ну пусть не тридцать… ваши услуги, я понимаю… пусть двадцать девять, в конце концов! Что вы! Я цены знаю! И потом: мне нужно срочно!
Через неделю!
Ну вот, так и вышло: все, что я битых полчаса пытался внедрить в ее слабый мозг, Нина Михайловна попросту пропустила мимо ушей: информация, которая казалась неправильной, не могла проникнуть в ее обтянутую головенку. Похоже, это была женщина железной воли и несгибаемого характера. Единственное, на чем бы я не стал настаивать, — что она намного умнее большого злого попугая.
— Понимаю, — сказал я, застегивая куртку. — Но это невозможно по многим причинам. Видите ли…
— Хорошо, давайте с вами договоримся! — с досадой воскликнула она. — Вы же мне просто руки выкручиваете! Что это такое, в самом деле! Я же уже сказала! Мне неинтересно знать, сколько вы получите! Давайте мне двадцать восемь — и все! Я согласна! Это может быть очень выгодно для вас! Хорошо?
— Я не покупаю квартир, — объяснил я. — Понимаете? Я их продаю.
И беру четыре процента от суммы. Вы уловили? — четыре процента.
А покупать у меня у самого — как бы поточнее выразиться? — денег нет. Моя покупательная способность крайне невысока… если угодно… если вам так понятнее. До свидания.
Похоже, Нина Михайловна взошла в тупик: лоб окончательно наморщился и даже порозовел.
— Ну хорошо, хорошо!.. — нетерпеливо сказала она. — Ну а сколько тогда?
Даже когда все против этого, потенциальный клиент должен оставаться потенциальным клиентом.
— Двадцать две. Может быть, чуть больше. Я уже объяснял: выставим за двадцать пять. За двадцать четыре купят. Если повезет. Не повезет — двадцать три. Вычтите мой гонорар… Это несложно, это арифметика. Еще раз до свидания. Позвоните, если надумаете. Всего хорошего.
Дверь за спиной сильно хлопнула — сильнее, чем нужно, чтобы просто закрыть.
В туманном воздухе окруженные мглой фонари казались слоистыми, словно разрезанные луковицы. Над крышей пятиэтажки напротив стояли кривые серые дымы.
В центре замусоренного двора — должно быть, когда-то там была круглая клумба — бегала большая коричневая собака, весело таская за собой на длинном поводке спотыкающуюся невзрослую девочку в тигровой куртке.
Я открыл машину и сел.
Девочка совладала наконец с разгулявшимся псом, схватила его за ошейник и погрозила пальцем. Теперь они чинно шагали к подъезду.
Пес огорченно оглядывался.
— Ну что, Асечка, — сказал я, — поехали.
Стартер скрежетнул, и двигатель завелся.
5
Поток машин медленно тянулся по мокрой эстакаде. Двинулись… снова встали… Случайный мелкий дождичек штриховал пятна фонарного света. Бурый массив Ваганьковского кладбища справа от эстакады. С севера фонари, фонари… угрюмая земля, часто расчерченная прямыми линиями железнодорожных путей. Два поезда медленно ползут навстречу друг другу. Над крышей дома за светофором торопливо пробегают желтые буквы:
«ДИАНА: РЕКЛАМИРУЕМ
В СООТВЕТСТВИИ СО ЗДРАВЫМ СМЫСЛОМ».
И опять то же самое… и опять… и опять. Двинулись… четыре, пять метров… семь.
Встали…
«ДИАНА: РЕКЛАМИРУЕМ В СООТВЕТСТВИИ СО ЗДРАВЫМ
СМЫСЛОМ».
Я снова и снова читал этот текст, понимая все слова по отдельности, однако никак не мог совладать с идеей всего утверждения в целом. Встали… опять двинулись… А, понятно.
Правая сторона проезжей части больше чем наполовину перегорожена тремя нелепо развернутыми машинами. Пульсирующая мигалка гаишного «форда» плавила асфальт переливчатым пунцово-синим огнем. Я осторожно объехал фургончик «скорой» и нажал на газ.
…Будяев открыл дверь и отступил, широко улыбаясь и как-то так по-особому приглашающе откинувшись назад, отчего черная борода его задралась кверху, а халат разошелся на груди, обнажив бледную кожу, покрытую седыми волосами. Я все никак не решался спросить — бороду-то он красит, что ли? или как?
— Добрый вечер, Дмитрий Николаевич. Я чуть раньше, извините.
— Какие разговоры! — медленно проговорил Будяев и сделал руками движение, словно растянул тугую резинку. — Что вы, голубчик!
Заходите, заходите! Мы вам рады! Как раз и поговорить есть о чем…
Он уже не улыбался, и лицо стало таким, как всегда, — усталым и озабоченным.
— Ах вот как, — вздохнул я. — Есть о чем поговорить… Всегда-то у вас есть о чем поговорить.
— Ну не сердитесь, не сердитесь. — Будяев перевел дыхание и закончил: — Раздевайтесь.
— Сережа, милый! — пропела Алевтина Петровна, выходя в коридор. — Это вы!
— Добрый вечер, — ответил я, снимая куртку.
Будяев был из числа тех всегда встревоженных людей, чья жизнь отравлена переживанием будущих несчастий. Правда, когда Дмитрий
Николаевич улыбался, в его лице мелькало что-то, позволяющее заподозрить, что некогда он был жизнелюбцем и озорником. Однако улыбался он крайне редко. Как правило, глаза из-под нахмуренных бровей смотрели не настороженно даже, а просто-таки обреченно, и в них читалась уверенность, что вот-вот должно случиться нечто непоправимое, после чего вся жизнь окончательно рухнет и то ли кончится вовсе, то ли превратится в кошмар. Видимо, именно уверенность в наступлении неминуемого несчастья, с одной стороны, а с другой — мужество попытки хоть как-то противостоять ему и заставляло Будяева подробнейшим образом предполагать, а затем исследовать все последствия (включая самые нелепые и невероятные) того или иного, в свою очередь предполагаемого, поступка. Если бы не состояние совершенной серьезности, в которой пребывал Дмитрий Николаевич, а также те мрачные краски, в которые окрашивались его пессимистические рассуждения, то сам ход их можно было бы сравнить с игрой на компьютере — из тех детских развивающих игрушек, по ходу которых приходится строить крепости и захватывать новые территории, имея в виду, что какой бы успешной ни выглядела эта деятельность, в конце концов она приведет к неминуемой катастрофе.