— Да почему же не заплатите, если у нас в договоре? — удивлялся менеджер, недоверчиво улыбаясь: мол, сами посудите, как странно!
— Заплатите.
— Что, судиться, что ли, станем? — спросил Коноплянников помолчав. — Давайте.
Кирилл Анатольевич огорченно покачал головой:
— Да зачем же судиться!.. что вы! мы в таких случаях не судимся! Что вы, Владимир Сергеевич! Бог с вами! — Затем нажал на клавишу селектора: — Лизонька? Попроси ко мне из юридического… да, обоих… спасибо.
Откинулся в кресле, негромко рокоча:
— Что вы, Владимир Сергеевич!.. нам судиться-то некогда.
Судиться — это когда есть какие-нибудь сомнения… Понимаете? А в данной ситуации какое сомнение? Видите ли, у нас-то с вами случай совершенно бесспорный, потому что в договоре все это однозначно отражено. Если бы возникла хоть маломальская неуверенность в части несправедливости нашего отказа в отношении ваших требований, то, разумеется, мы бы… ага, вот и они! Прошу!
Дверь резко и широко раскрылась. Вошедшие были чернявы и молоды.
Один — нормального человеческого роста, но необыкновенно широкий в покатых борцовских плечах. Другой — на две головы выше, сутуловатый, с длинными обезьяньими руками; плешивая смуглая голова в шрамах; физиономия тоже не без отметин; ломаный нос корявой картофелиной. Именно он-то, недобро глядя исподлобья, и спросил глухим тяжелым голосом:
— Звалы, Кырыл Анатолыч?
В ту короткую паузу, что случилась между обвальным гудением его голоса и тут же пушисто покатившимися словами Кирилла
Анатольевича, мне вдруг послышалось, будто где-то недалеко почти беззвучно лопнула туго натянутая струна: трень! Или что-то в этом роде: брень!.. Я даже вздрогнул и невольно оглянулся, но увидел только перекошенное лицо Коноплянникова.
— Да, да, заходите… Нугзар, тут некоторые разногласия у нас возникли, — мягко пояснил менеджер. — В отношении неустойки.
Нужно разъяснить клиенту те положения договора, кото…
— Не нужно, — сдавленно, но твердо сказал Коноплянников.
— Не нужно? — удивился Кирилл Анатольевич. — Ну, не нужно так не нужно. М-м-м… тогда все… Да, Ашот, уж если вы здесь… что там у нас с Регистрационной палатой? Насчет микляевской сделки?
— Завтра с инспектором встречаюсь, — пробасил широкоплечий.
— Ага… Ну хорошо. Пожалуйста, не тяните с этим делом. Спасибо, не задерживаю.
Дверь за ними закрылась.
Все помолчали.
— А тогда напишите мне расписку, — сказал Коноплянников, блестя стеклами то на меня, то на Кирилла Анатольевича. — Если вы меня силой в этот банк. Расписку, да. Мол, так и так… если вдруг что по вине банка… и я не получу указанную сумму… вы сами мне ее должны. Напишете? А иначе я не согласен. Не согласен я.
Кто будет виноват? Знаю я эти банки. Нет, не согласен… Заплачу я вам неустойку… черт с вами… и все — до свидания!
26
В подъезде голоса звучали гулко, как в бане. Старухи поднимались медленно, передыхая. Несколько мужиков шли последними, по-свойски подбадривая их негромкими шутками.
Павел давно уехал из дому и прожил в Ковальце почти тридцать лет. Разумеется, с годами его жизнь переплелась с жизнью этих людей — с кем-то он породнился через Аню, с кем-то был просто дружен и близок душевно. Их было много, и не возникало сомнений, что при случае они и без меня бы отлично справились; и что не они мне помогали сегодня, а я им. Единственное, что связывало нас, — это Павел; а Павла мы час назад оставили в могиле, мокнущей теперь под мелким холодным дождем; и эта связь распалась. Мое участие в надвигающемся словно грозовая туча торжестве было не обязательным. От них исходил ток смутной враждебности, я был для них чужим, и как они тяготили меня, так и я тяготил их; и конечно же в глубине души они были бы рады, если б я оставил их в своем кругу.
Я и сам чувствовал себя совершенно лишним. Мне было бы лучше сейчас оказаться одному или по крайней мере с кем-нибудь из близких — из тех людей, которые способны хотя бы смутно вообразить себе, что я тоже жив, тоже чувствую боль и мое дыхание тоже ненадолго оставляет влажное пятно на холодном стекле бесконечной ночи. Мне было бы лучше горевать в одиночку — горевать свое собственное горе; да, горевать свое и не делить его с ними — потому что в их взглядах читалось, будто я что-то у них отнимаю.
Однако было бы глупо пытаться обнародовать свои чувства: я бы только смутил этих людей и расстроил течение поминок.
А уехать я все равно не мог, потому что был здесь единственным, в ком текла общая с Павлом кровь.
В коридоре было не протолкнуться: все хотели мыть руки.
На лестничной площадке тоже народу хватало. Я пожалел, что не курю. Нашлось бы тогда хоть какое занятие. Переговаривались вполголоса. Все уже думали о застолье, нервно ловили ноздрями запахи, долетавшие из квартиры. Только высокий, статный и розовощекий милицейский майор — должно быть, тот самый Валька
Семенихин, с которым Павел был дружен и который, будучи двоюродным братом Ани, одалживал ему деньги на ее похороны, — оживленно болтал с каким-то толстяком. Вот толстяк рассмеялся и громко сказал: «Ему машина — как телеге пятая нога: неделями не просыхает!..» Сосед Михаил Герасимович, мастер по бобышкам (он был парадно одет, при галстуке), увидел меня, обрадовался и стал подробно рассказывать, как утром сколачивал лавки для поминок.
Выражение лица у него было тревожное — похоже, Михаил
Герасимович боялся, что, несмотря на эти лавки, за стол его все-таки не позовут. Несколько черных старух сгрудились на ступеньках, переговариваясь. Еще одна торопливо протискивалась к ним из квартиры — так, словно несла важную и не терпящую отлагательства весть; и точно — прижала, как всегда, ладони к щекам, вытаращила блеклые глаза и громко прошептала с выражением священного ужаса на морщинистом лице:
— А колбасы-то!.. А огурцов!..
Старухи вновь заколыхались.
— Что, баб Кать, больно богато, что ли? — спросил майор посмеиваясь.
— Ой, богато! Ой, богато! — качала старуха головой, не отнимая ладоней от щек. — Это ж куды: ломится!
А другая заметила, поджав губы ниточкой:
— Аньку-то нашу так не поминали.
Посмотрела на меня, негромко фыркнула и отвернулась.
Майор бросил окурок, растоптал каблуком и сказал с широкой улыбкой:
— Ну ничего, баб Кать, ничего… Шлыковские — они богатые, видишь.
И снова рассмеялся, не глядя в мою сторону. Потом наклонился к толстяку и принялся что-то негромко ему втолковывать.
Одна из старух держала за руку одетого в хороший свежий костюм и белую рубашку, повязанную черным галстуком, худого парня лет восемнадцати, с очень внимательным взглядом красивых серых глаз и непропорционально большим и острым кадыком на тонкой шее.