Азербайджанский, что ли? Или дагестанский? Да ладно, лишь бы не чеченский… Собственно, единственное, о чем я думал, — это поймать такси. Но оказалось, что такси уже поймал Кастаки, и не совсем пустое. Обеим было лет по двадцать пять. Не девочки, в общем. Одна светленькая. Другая темненькая. Раскрашенные лица.
Довольно похожие. Темненькая поглазастей. Я молча сунул ей бутылку, она молча же ее взяла. Ни одна из них мне и на дух была не нужна, но разорвать дружеские связи во втором часу ночи после «Дикого гуся» — дело совершенно невозможное. Кастаки учил таксиста, как тому вести машину. Таксист невозмутимо рулил, а иногда зачем-то подмигивал мне в зеркальце. Девушки шептались и хихикали. «Вы откуда, сестры?» — спросил Шура. «Ой, ну какая разница откуда, — сказала светленькая так, что сразу стало ясно откуда. Она вообще была побойчее. — Мы же не спрашиваем, откуда вы, правда?» — «Мы-то понятно откуда, — заявил Шура. — Мы родом из детства». Таксист хмыкнул. «Направо, — неодобрительно сказал ему Кастаки. — Из голозадого детства, вот откуда. И хотим обратно». И громко расхохотался собачьим своим хохотом. Он сидел впереди, а я сзади, рядом с темненькой. Мы невольно соприкасались кое-какими частями тела. Части были податливы и теплы, но почему-то производили впечатление резиновых — как рядом с манекеном. Я отодвинулся к двери. Она (не дверь, а темненькая), кажется, не обратила на это внимания. «Во двор, — сказал Кастаки. — Осторожно, яма. Так с Украины, что ли?» — «С Америки, — хихикнула светленькая. — С Вашингтона мы». Таксист опять хмыкнул. «Ага, из Вашингтона, — буркнул он. — Отса-сити, штат Небраска». — «Вы, мужчина, не встревайте, — сказала вдруг светленькая довольно взвинченно. — Едете себе, ну и едьте». — «Ему тоже хочется, — заметила темненькая и рассмеялась. — Вот и чипляется». У нее оказался низкий влажный голос. Она вздохнула и жестом примерной ученицы сложила руки на коленках — справа и слева от бутылки шампанского, промявшей короткую юбку. Таксист нечеловечески вывернул голову и посмотрел на нее долгим взглядом. Если б не темнота, этот взгляд мог оказаться испепеляющим. «Ты рули, рули, — посоветовал Шура. — А то сейчас доездимся». Тогда таксист отвернулся и сплюнул. Точнее, сделал вид, что сплюнул: тьфу.
Шурик долго пыхтел, расплачиваясь: все ронял бумажки в грязь. Мы стояли у машины. Темненькая держала бутылку шампанского. Меня так и подмывало с ними о чем-нибудь потолковать. Но сказать было нечего. А главное — им со мной не о чем было разговаривать. Что говорить, когда все ясно как дважды два? Я разозлился и сказал:
«Шурик, так ты обнаружил, что ли, другую высшую математику?» Он хлопнул дверцей и повернулся: «Чего? Пошли, пошли…» Я повторил: «Математику… помнишь? С апельсин, что ли?.. или как там было? Обнаружил?» Кастаки не ответил, а просто взял обеих под руки и повел к подъезду, что-то говоря. Светленькая рассмеялась.
Пробку я, естественно, не удержал, и пена залила полстола. Шура допил свой стакан и потянул светленькую в комнату. Они, казалось, уже век были знакомы. Сначала она кокетливо возмутилась, сделала глаза, сказала: «Вы чего, мужчина?!» — а потом рассмеялась и посеменила следом, повторяя с испугом понарошку: «Ой, иду-иду-иду! Ой, иду-иду-иду!» Я бросил на стол кухонное полотенце. Оно намокло. В комнате забренчала какая-то простецкая музыка, потом хриплый голос запел с середины: /«…и каждую ночь — больные сны, все время зима, и нет весны, и нет никого, по кому тосковать, и некому верить». / Я налил себе еще немного и спросил: «Ты чего не пьешь?» Темненькая пожала плечами. Я вспомнил анекдот. Грузин спрашивает: почему молчишь?
Она: хочу — и молчу. Грузин: хочешь — и молчишь?! Я посмотрел на нее, и рассказывать почему-то расхотелось. В холодильнике лежало несколько свертков. /«О том, что весь мир — сплошной вертеп, отчетливо понял я лишь теперь…»/ В одном была ветчина, в другом — сыр. /«А раньше — где правда была и где ложь, не мог разобраться…»/ Темненькая заинтересовалась. «А хлеб есть?» — спросила она. /«…хотелось пройти мне хоть сто дорог, и ежели есть на свете Бог…»/ Я полез в хлебницу. /«…хотелось бы мне очень тогда до Бога добраться…»/ Хлеба не оказалось — так, какие-то куски. /«Его б я спросил: ты что ж натворил, когда я родился, где же ты был?..»/ Она кивнула. /«…когда я взрослел, ну куда ты смотрел, почему не вмешался?..»/ Я допил шампанское.
«Масло будешь?» Темненькая помотала своей темненькой головой.
При свете она оказалась лучше. Такое редко случается. /«А мне говорят, что Бога нет, во всем виноват мой пьяный бред…»/ И не так уж сильно намазана. /«…и что на семь бед один ответ теперь мне остался…»/ Музыка кончилась. Через минуту кто-то торопливо прошлепал босыми ногами по коридору. В толчке ухнула и загудела вода. «Налить еще?» Опять помотала головой. Тогда я налил чуточку себе. Шампанское было теплым и противным. Точь-в-точь как Алла Владимировна Кеттлер. Я невольно выругался. Должно быть, темненькая неправильно меня поняла. «Они кончили, — поспешно сказала она. — Ну что, раздеваться, что ли? Или как?» И вопросительно посмотрела голубыми глазами, дожевывая. «Или как, — сказал я. — В другой раз, ладно? Не обидишься?» Она не удивилась. И лицо не просветлело. Ей вроде было все равно.
Пожала только плечами и взяла еще кусок ветчины. Вот и вся буря чувств. «Что?» — переспросила она. «Стихи, говорю, какие-то самодельные», — повторил я. Она улыбнулась и сказала: «Спасибо.
А то к утру-то кишка кишке рапорт пишет». И засмеялась. Зубки у нее были довольно кудрявые. А в целом — ничего так… Не хуже других, как говорится. «Это дело ведь такое, — сказал я зачем-то. — Такое дело, что… черт его знает». Кастаки остановился в дверях и спросил с нетрезвым недоумением: «А вы тут чего? Чего вы тут? Уже, что ли?» Темненькая с готовностью доложила: «А они не хотят». Ответственная оказалась девушка, не шаляй-валяй. Рабочая косточка, должно быть. Она стояла у подоконника и смотрела то на меня, то на Шуру. На меня равнодушно, а на Шуру с боязливым ожиданием. Кастаки явно вызывал в ней больше чувств. «Ты чего? — спросил он. — Не будешь, что ли? Уплочено, как говорится… Ведь не гнить зерну, а?» Тут появилась светленькая. Она была уже при полном параде. И тоже потянулась к ветчине. «Давай, — сказал я. — Отрабатывай. Классные у тебя подштанники, Шура. Я подожду, а то тебя сейчас клофелином накормят». Он сказал: «Ну как хочешь… Как тебя?»
Темненькая отозвалась неожиданно жеманно: «Элеонора». Кастаки фыркнул. «Да ладно, — сказал он. — Тоже мне — Элеонора!.. Танькой будешь? Ну тогда кам хир, Танюшка!..»
«Ниссан» издалека моргнул фарами.
Шурик выглядел на все сто — вот что значит тренировка. Выбрит, благоухает. Светлая куртка. Галстук. Виски, тронутые сединой. В кино снимать.
— Держи. — Он протянул конверт. — Письмо тебе. Утром пришло.
Я взглянул на почерк и сунул в карман не читая.
— Значит, смотри сюда, Шура, — сказал я. — Еще раз все сначала, чтобы не было недоразумений. Отличный проект. Отдаешь шестнадцать. Становишься собственником уютненькой такой квартирки. Немного воняет, но тебе там не жить. За месячишко я ее толкну. Ну — за полтора от силы. Получишь двадцать. Верхушку возьму за работу. Пару штук. Или две с половиной, если выгорит. Но твои двадцать — точно.