– Я вообще не служил, барон.
– Ах, вот в чем дело… Счастливец, завидую! У вас, должно быть, состояние немаленькое?
– Увы, увы… Единственная деревенька.
– Ага! Как и я, стало быть, на жалованье существуете?
– Не совсем. До того, как попасть в Особую экспедицию, на жизнь зарабатывал стихами.
– Ах, во-от оно что! – воскликнул барон с живейшим энтузиазмом. – То-то я смотрю, вид у вас какой-то такой… этакий… – Он неопределенно помахал тростью в воздухе. – Вдохновенный, я бы выразился… Кровь и гром, ну вы меня удивили! Я, знаете ли, чужд наук, как и всякой такой изящной словесности, сколько ни пытались в меня вбивать науки и словесность, они от меня отчего-то отскакивают, как горох от стенки… Совершенно невосприимчив я к наукам и словесности! – признался барон с гордостью. – А вот поэзия – другое дело. Тут я преисполнен уважения и стараюсь соответствовать. Почитываю иногда всякое такое рифмованное… – Он помолчал, потом признался решительно. – Принужден к тому обстоятельствами, понимаете ли. – Он постарался придать своей простецкой физиономии выражение крайне загадочное. – Дамы, мой друг, дамы! Барышни и тому подобное… Черт их знает почему, этих особ прекрасного пола, но им отчего-то категорически не хочется слушать о кампаниях Фридриха Великого и тонкостях выездки эскадронных коней первой линии. Им как раз и подавай что-нибудь этакое, с рифмою и чувствами. А если ты насчет этого неотесан, успеха и ждать нечего. И признаюсь вам по совести: до сего дня в толк не возьму, как же это так надо уметь, чтобы каждую строчку писать в рифму… А ведь целые пьесы имеются! Три часа говорят – и все в рифму! Довелось мне как-то сопровождать в театр одну милую барышню. Первый час я еще ждал, когда актеры заговорят прозою, как все нормальные люди. Не дождался. А впрочем, пьеска была небезынтересная, там частенько дрались на мечах, и довольно умело. Трагическая такая история. Один юнец по имени Ромео – фехтовальщик, между нами говоря, никакой, но язык здорово подвешен – влюбился в девушку по имени Джульетта, а она, соответственно, в него. Только из-за того, что родители враждовали, им в конце концов пришлось отравиться и зарезаться… То есть, он отравился, а она зарезалась, или наоборот, я запамятовал, право… Так вот, они там все три часа изъяснялись сплошными рифмами, да так гладко, ни разу на прозу не сбились… Это, часом, не вы написали? Что вы улыбаетесь? Я угадал?
– Увы, наоборот…
– Ну все равно. Производило впечатление… Особенно на барышню, но чуточку и на меня. О нас, пруссаках, вечно разносят всякие гнусности: тупые солдафоны, мол, равнодушные к прекрасному… Это они зря. Вот меня хотя бы взять: я – человек достаточно широких взглядов. Признаюсь вам по чести, испытываю прямо-таки суеверное почтение к людям, умеющим то, чего я сам не умею. Вот смотрю я на вас и втихомолку поражаюсь: с виду обыкновенный человек, а вы, оказывается, рифмами пишете… Эй, эй! Что с вами?
Он, перехватив трость поудобнее, подался вперед, готовясь заслонить спутника от какой-то неведомой напасти, но вокруг не было ничего, подходившего бы под это определение, только пронесся совсем рядом крупной рысью белый скакун, на котором сидела дама в синей амазонке, едва не задевшая обоих развевавшимся шлейфом.
– Все в порядке, барон, – сказал Пушкин, принужденно улыбаясь. – Не всегда могу сдержаться… В свое время предсказала мне гадалка, что следует беречься белой лошади, белой головы и белого человека. Более точных подробностей, как это за ними водится, не соизволила привести… но два ее предсказания уже сбылись, так что следует относиться со всей серьезностью…
– Да, пожалуй что, – подумав, кивнул барон. – Предсказания – это серьезно, хотя и шарлатанов полно. А вы не пробовали как-то истолковывать? С учетом приобретенного на службе опыта? Ведь оно по-всякому может обернуться, знаете ли, с этими гадалками всегда так. Скажем, белая лошадь имелась в виду вовсе не живая, а скажем намалеванная на вывеске трактира. Вот и выходит, что беречься вам следует вовсе не живой лошади, а этой самой вывески? А?
– В этом, пожалуй, есть резон. Но слишком много получалось бы и истолкований…
– Тоже верно. Да, а про какого такого Гулема толковал нам граф, прежде чем исчезнуть на два часа вместо одного?
– Не Гулем, а Голем, – сказал Пушкин. – Это местная легенда. Считается, что именно здесь, в Праге, древние чернокнижники создали глиняного истукана, которого могли оживлять по желанию. Он и звался Големом.
– Ах, вот оно что, – сказал барон. – То-то лицо графа при этом было не веселое, как если бы речь шла о новом каламбуре, не успевшем еще до нас дойти, а озабоченное… После ваших рассказов… и того, что приключилось у нас в Гогенау, на такие сказки начинаешь смотреть совершенно иначе: этак, чего доброго, и правда в них выищется.
– Не хотелось бы думать.
– Да уж… – проворчал барон, озабоченно глядя на тесно стоящие старинные дома с черепичными крышами. – А как там у них с этим Големом все было устроено, неизвестно?
– Говорят, что в рот ему вкладывали шарик с каким-то заклинанием, – и он оживал. А потом шарик вынимали, и он вновь становился истуканом.
– А вот это уже полегче! – оживился барон. – Это, значит, нужно исхитриться и двинуть ему по роже так, чтобы шарик вылетел… При известной сноровке – ничего хитрого… С оборотнем, я вам скажу, пришлось потруднее…
– Вам приходилось заниматься… чем-нибудь еще? Кроме оборотня?
– А как же! – усмехнулся барон. – Не сочтите за похвальбу, но не кто иной, как ваш покорный слуга, вывел на чистую воду прохвоста Баумбаха. Вы можете не верить, герр Александр, но этот подлец умел взглядом двигать игральные кости, чем и пользовался, как легко догадаться, к вящей для себя выгоде. Выбросит из стаканчика, и, пока они еще катятся – зырк! Еще раз – зырк! Они и легли, как ему удобнее. И ладно бы, каналья такая, не зарывался, сшибал денежку по маленькой – но он, креста на нем нет, начал людей разорять дочиста, обдирать буквально. Ну, поначалу никто ничего такого за ним не подозревал, даже в мошенничестве трудно было обвинить: он ведь не своими какими-то игральными костями пользовался, а чужими, да впоследствии специально себе стеклянные заказал, чтобы сразу видно было: это он просто такой везунчик, глядите, люди добрые, кости ведь прозрачные, никаким свинцом не залиты… Ну, зацепили мы его в конце концов, убедились, навалились, уличили…
– И что же?
– А ничего. Сидит себе смирнехонько. Кандалы, как доподлинно выяснилось, он взглядом расклепать никак не в состоянии, да и решетки перепиливать не может, как ни пялься… А вы?
– Для меня это тоже не первый розыск, – сказал Пушкин, задумчиво глядя на далекие крыши. – Случилась однажды в Новороссии очень грустная и, пожалуй, мерзкая история: почтенное семейство провинциальных помещиков, хлебосольный дом, балагур папенька, очаровательные дочки… Это – внешне, Алоизиус. А на самом деле очаровательное семейство было, пожалуй что, и не людьми вовсе. Простите, мне об этом не особенно нравится рассказывать. Тяжелая история. Так уж случилось, что я там оказался не сторонним свидетелем, а одним из участников драмы… Ну, а потом появилась Особая экспедиция. И мне было сделано некое предложение. И, поразмыслив над ним, я вдруг неожиданно для себя самого пришел к выводу, что оно соответствует моей натуре… особенно когда выяснилось, что иные мои добрые знакомые вовсе не те, кем я их привык считать, что у них есть еще и другая жизнь, увлекательная, полная приключений и опасностей… Очень тяжело отказаться, Алоизиус, когда тебе делают предложение, как нельзя лучше отвечающее твоей натуре.