– Сдохните вы все! – вздрогнул внезапно Гурий, когда мы вышли из дядиколиного подъезда. – Я сослагаю! Внутри… Внутрях!..
Не дыша, двинулись мы на кладбище.
Правда, с полдороги я вернулся, объяснив спутникам: мне надо взять с собой на кладбище скрипку, потому что в последнее время я занимаюсь на ней опосредованно. То есть не вынимая из футляра. А только мысленно располагая скрипку в пространстве, в соответствии с линиями моего внутреннего слуха.
Пораженные Митя и Гурий дожидались меня перед витриной магазина.
Предстоял выбор напитков.
В тот незабвенный, но, к сожалению, хиловато уясненный в своем величии год магазин на Ярославской улице предлагал:
«Портвейн-72» («Пойло для людей средних мыслительных способностей», автор выражения Гурий Лишний). 1 руб. 77 коп.
Ром пуэрториканский («Напиток работников ЧК и красных пожарников», Гурий Лишний). 43 оборота в минуту. Цена – 3 руб. 60 коп.
Ром эфиопский («Жидкость для удаления волос с туловища кобыл Первой конной армии», Митя Цапин). 4 руб. 22 коп.
«Ратафия» («Польская водка для польских жаднюг», дядя Коля пожарник). 3 руб. 50 коп.
«Саперави» («Вино муз». Общее мнение). 0,8 л . 63 копейки.
«Солнцедар» («Здравствуй, здравствуй, негр мордастый! Краски я тебе принес!», Борислав Евсеев). 0,7 л . 1 руб. 17 коп.
Портвейн «Алабашлы», марочный («Полный отпад». Общее мнение). 4 руб. 72 коп.
Портвейн «Хирса» («Солнечной Грузии мочеполовые иллюзии», Гурий Лишний). 0,7 л . 1 руб. 72 коп.
Взяв шесть бутылок военно-грузинского и в то же время вполне музыкального вина «Саперави», сыру, две банки сардин с ключиками и пошатываясь от предвкушенья расслабы и неги, гуськом, через пролом в заборе, втянулись мы на кладбище.
Однако вместо неги и сдержанных, подобающих месту смешков хлынула вдруг на нас на всех дрожь и печаль: на кладбище было сыро. Оно почти полностью сползло в овраг. Только церковь Алексея Божьего Человека тихо сияла на горе.
От сырости «Саперави» показалось кислым, сыр неприлично вспотел, сардин не захотелось вовсе. Надо было или скидываться на дополнительную бутылочку портвейна «Алабашлы» (он всегда и во всех случаях жизни пился хорошо), или продолжать дрожать крупной дрожью.
Митя Цапин предложил:
– А давайте мы в церкви погреемся? Погреемся – и цюрюк! – При этом Цапин так зазывно тряхнул комсомольско-архангельским чубом, что в церковь войти сразу же захотелось.
Но тут вступил подозрительно долго никого не поучавший и не упрекавший в усредненности ума Гурий.
– Церковь отжила свое. Да и негоже, – он произнес это слово напыщенно и величаво, – негоже нам, людям семьдесят третьего года, думать о нематериалистических формах бытия.
– Семьдесят третий – это знаешь какой год? – сразу взбодрился Митя. – Тридцать седьмой наоборот! А семьдесят четвертый – знаешь какой будет?
– Ну какой? – растерялся умный Гурий.
– Дважды тридцать седьмой!
– Слышал бы вас декан или ваши шефы по спецухе! – Гурий обиделся и от церкви, слабо ласкающей пространство выпуклостью куполов, отвернулся.
Мы же с Митей при упоминании о декане дружно встали и двинули в гору.
Церковь Алексея Божьего Человека оказалась запертой. Тогда Митя постелил на ступени салфетку, взятую для вытирания рта, и, сильно моргая глазами, встал на колени. Одновременно он вращал обеими кистями рук, приглашая встать на колени и нас. А еще Митя, как-то зудяще, не разлепляя губ, смеялся.
Ни мне, ни Гурию это не понравилось. Гурий Лишний сказал:
– Пародией на церковь с ней бороться нельзя. Надо давить нашим рассудком на их рассудок.
Про рассудок, на который надо давить, я понял не очень и в шесть глотков выпил треть бутылки «Саперави».
Внутри потеплело. Захотелось говорить и смеяться, смеяться и снова говорить. И от того и от другого я удержался. Мы с Митей просто допили бутылку «Саперави». Гурий же, осердясь на нас, пить не стал. Меня приятно качало.
Но все равно желанной расслабы не вышло. Не получилось и разговоров с песнями. Казалось, открой кто-нибудь из нас сейчас рот – и хлынут из него смешанные с кладбищенской жирной землей нечистоты, полетят куски непрожеванной пищи…
С кладбища уходили вяло и медленно, безо всякого веселья. Особенно горевал Митя, которому не дали как следует покривляться на паперти.
А сразу за забором взорвалась и низко над кладбищем повисла первая вечерняя звезда. Звезда осветила мир, и я увидел: вдалеке, у почты, с кем-то разговаривает прозрачно-розовая – как бутылочка столового вина – девушка, прозванная мной на китайский манер: Она-Её-Ей.
Тут кто-то без слов крикнул: «Вечер!» И вечер воскресенья, который затем накрепко связался с воскресной ночью и понедельничным утром, начался.
И начался он с крупной неприятности: на кладбище я потерял скрипку.
Обратила мое внимание на это Она-Её-Ей (сокращенно – О-Ё-Ёй).
– Где твоя скрипка? – спросила она с певучим простодушием. – Ты же из общаги выходил вроде со скрипкой? Идем, пройдем до конца вторую часть квартета.
Я глянул на свою левую руку. В ней покачивалась веревочная сетка. Из сетки торчала одна из недопитых бутылок «Саперави», заткнутая вместо пластмассовой пробки скрученной в конус газеткой. Осмотрел я и свою правую руку. В ней меж пальцев торчала незажженная сигаретка.
Скрипки не было ни в руках, ни за спиной (я часто носил ее за плечом на ремне, убеждая себя: скрипка – мое оружие). Тогда я попытался отыскать взглядом ушедших далеко вперед Митю и Гурия, но тех и след простыл.
Жизнь стала вдруг осыпаться – тихо и неостановимо, как угол старого дома на Ярославской улице. Вечер приобрел тоскливо-желтый оттенок. Первые фонари показались отвратительными кладбищенскими цветами с вяло склоненными головками. Снова стало познабливать.
Даже мысль о потере скрипки, да еще не моей собственной, а выданной мне под расписку в институте, к тому же неимоверно дорогой (оценочная стоимость – 1260 руб. 70 коп.) – это был конец, или, как говорил один мой институтский приятель-еврей, «гипейгерт». Точного значения этого трубно-возвышенного слова я не знал, а спросить, боясь оскорбить приятеля незнанием древнейшего языка, опасался. Однако и обреченность, и обрывистость этого чужедальнего, но и что-то родное напоминающего «гипейгерта» чувствовал.
Отстраняя пьяненьким мозгом нависшую опасность, я повертел указательным пальцем перед личиком О-Ё-Ёй и сказал:
– Тсс… Тихо… Я это… Я скрипку напрокат отдал! Тут, одному… Ну, в общем, из Театра оперетты. Но ты – никому ни слова…
О-Ё-Ёй сделала глаза узкими и сделала их сладко-лукавыми. Нежный же ее роток как-то сам собой произнес:
– И деньги за прокат будут?