– Can you see? – спросил через весьма продолжительное время высокий, с висков чуть седеющий капитан. – What are these grey lights? – Где? Ах эти, – рассмеялась пассажирка, сразу и весьма охотно развернувшаяся влево. – Серые огни… Забавно… Я уже видела похожие. Но чуть подальше. Не здесь… И еще в другом месте видела… Сколько еще до Манукау?
Весь год она собиралась в Москву. Но так и не собралась. Николас оказался отличным парнем: сдержанным и неразговорчивым. Он лишь два-три раза упомянул о статье брачного контракта, но отнюдь не принуждал ее к сожительству, вообще не неволил. Словно бы в оцепенении, в ожидании чего-то великого и радостного – как та московская любовь, помнившаяся ежеминутно, ежечасно: грудью, кожей, милым овечьим отростком – прожила она этот год. Она не могла и не хотела остаться. Она не могла и не хотела улететь. Сладкое летаргическое оцепенение, ожидание нового, еще более яркого и долгопламенного взрыва любви – не покидало ее.
Внезапно серые огни – крупней и невесомей московских – качнулись: сначала влево, потом вправо.
– What is this? I don’t understand, – капитан незаметно для себя (но спутница его это сразу заметила) – качнул легкую, послушную в управлении яхту в такт серым огням.
– Помнишь, твой брат рассказывал про австралийский миф: люди, когда любят друг друга, якобы отбирают огонь у солнца… И оно в гневе насылает на них совсем другие огни… Впрочем нет. Это наверняка сюда не годится. А годится вот что: сегодня Троица! Да, Троица, – жадно глотая морской воздух, сказала она. – Верней… Сегодня уже не Троица! – Она еще раз посчитала про себя текущие дни. – Сегодня Духов день… – Она снова тихо и коротко рассмеялась. – Ты правда мне так предан, Николас?
– You don’t understand: body and soul!
– Body and soul… Душой и телом… Да, да… Так я и думала!..
– Wnat is the English: «Duchov den’»?
– Духов день?… Это… Это знаешь ли…
Телом и душой серых огней была плотская, но не «звериная плотская», а «небесная плотская» – любовь. Огни несли легкую смерть и нескончаемую жизнь. И давались они лишь тем, кто нес сходную с небесной любовь в себе.
Жизнь огней была хороша, бесконечна.
Жизнь людей была короткой, хрупкой.
Огни – едва видимые, круглоовальные серые огни – накренились сильней, накренились грубо и дерзко, чуть седеющий с висков капитан вдруг резко крутанул штурвал вправо, потом влево и потерял управление.
На следующий день несколько газет Веллингтона сообщили: «Вчера, 1 июня 200… года, при выходе из пролива Кука в Тасманово море потерпела крушение и затонула яхта “Tne Sheep-hook”, принадлежавшая крупнейшему скотопромышленнику Николасу Б. По непроверенным данным, на яхте находились сам Николас Б. и его невеста мисс Ю. Яхта поднята на поверхность. Поиски тел ведутся». И кроме промелька серых дневных огней, не осталось от тех троих в мире ничего: ни звука, ни следа.
Раптус
Раптус – меланхолический взрыв.
Из медицинского справочника
На хирурга Лодыженского хлынула вдруг грусть-тоска.
Это тяжелящее, однако ж и взвинчивающее – до вздохов с присвистом – чувство, было ему не внове. Правда, именно сейчас и как-то по-особому остро почувствовалось: от тоски нынешней быстро, несколькими стежками хирургической иглы, несколькими взмахами рук – не уйти.
Причиной тоски – так Лодыженскому показалось спервоначалу, так мнилось и позже – была последняя проведенная им операция. Операция была сложной: шесть часов кряду, без двух положенных перерывов.
Лодыженский оперировал больного из Азербайджана. Даже не из самого Азербайджана, а из его анклавной, отрезанной части, зажатой между Ираном, Арменией и Турцией – из Нахичевани. Этого больного эхинококком печени никто в Москве оперировать не брался. Две кисты – размером в три и пять сантиметров каждая – плюс необычное расположение желчного пузыря и воспалительный процесс в нем отпугнули всех.
Лодыженский взялся оперировать и прооперировал успешно. Однако тяжесть операции дала себя знать, и на следующий день в больницу хирург не поехал. Ничего угрожающего двое коллег у него не нашли, и диагноз был поставлен «навырост»: предынфарктное состояние. Впрочем, сорокадвухлетний, крепкий, с тренированными руками и железными ногами Лодыженский довольно скоро оправился и, хоть и продолжал сидеть на больничном, стал выходить из дому, гулять, съездил даже к себе на Каширку, в отделение «чистой хирургии» одной из московских клиник.
Все окружающее, однако, как-то нечуемо изменилось, сделалось другим. Стали накатывать на хирурга странные ощущения, плохо поддающиеся обмысливанью, определенью. Ощущения эти тихонько, словно на ухо, напевали Лодыженскому: «Ты, Митя, свое отоперировал! Хватит тебе резать. Другие – пускай. А тебе-то на кой? Пиши себе труды медицинские! А больные… Так ведь всё одно – никому из тяжелых больных от судьбы своей не уйти! Не сегодня-завтра тютю: полетела душка к чертям собачьим!.. Вот и азербайджанец этот, Фазис. Ты его вылечил, печень ему вычистил, приглянул, чтоб зашили аккуратненько… А он к себе в Нахичевань вернется и не то что эхинококк – такое подхватит, что хоть стой, хоть падай! А тогда ради чего такие напряги? На фига они?»
Чувство зряшности всего на операционном столе им творимого мешало спать, пугало самого Лодыженского, пугало тещу, жену. Чувство это надо было упрощать, схематизировать, потом иссекать…
Тут, правда, стало мниться Лодыженскому и нечто иное.
Стало ему казаться: даже если продолжит он оперировать – ни одну из операций довести до конца не сможет. И от этого бессильная, но и едучая ненависть к собственному будущему стала в докторе возрастать, умножаться.
Как-то, гуляя (больничный его далеко еще не кончился), добрел доктор из Садовников, где жил, почти до Южного речного вокзала. Дав кругаля и возвращаясь от вокзала пешком через Нагатинскую набережную, он вдруг увидал небольшую, но крикливую и раздражающе яркую толпу.
Митинг – не митинг, забастовка – не забастовка, а что-то смутнодвижущееся, то всем скопом в пространстве колыхаемое, то разбиваемое на куски и фрагменты, ворочалось невдалеке…
Колыханье это людское Лодыженскому не понравилось, и он, как от яблочного сока, скривился. Но тут же морщинки на щеках и разгладил. «Заоперировался ты у себя в отделении. Жизни настоящей давно не нюхал. А жизнь – она не стоит, она идет! Вот и эти люди: чего-то они просят, добиваются. Может, зарплату повысить требуют. Так это и поддержать не грех…»
Лодыженский подобрался к толпе поближе.
И стали разбираться слова и уясняться лица, четче проступили очертанья людских скоплений и групп.
– Повторяю опять и повторяю снова! Вас всех – всех до единого – обманули! Проще говоря – кинули! Да-да, именно кинули! И пока каждый из вас не придет ко мне, не получит из моих рук программу выхода из всей этой параши, вы – мертвецы, вы – погибли!
На невысоком помосте, обтянутом наполовину синей, наполовину желтой материей, выгибался и тряс немаленькими крепкими, не обвислыми еще щеками известный всем думец. Думец был не первого ряда, но все ж частенько и в телеоконце вползающий, и с газетных страниц плюющийся.