* * *
– Рротик, Серов! Рротик! Шире, шире!
В гектарном, засаженном по углам молодыми топольками дворе шла ежеутренняя кормежка лекарствами. Больные, кое-как выстроив очередь, медленно двигались к намертво врытому в землю одноногому, под старым осокорем столу. За столом, пригорюнясь, сидела медсестра Клаша. Она одним глазком зазирала в лежащий на столе список, левой рукой на ощупь брала таблетки, лежавшие в шести разноцветных ящичках, правой ставила галочки в списке.
Весь вид Клаши говорил об одном: «Меня, теплую, сладкую, запихнули в эту дыру, в эту дурхату, и что теперь с этим поделать, я не знаю…»
Клаша высыпала таблетки на исписанный кривыми ученическими цифрами листок, затем листок брал санитар, согнув его вдвое, передавал очередному больному. Больные отходили, вбрасывали таблетки в рот – кто по одной, кто все разом – и тут же попадали в руки санитару другому. Чаще всего этим другим оказывался глуховатый, с бурым печеночным лицом, обсыпанным желтоватой кабаньей щетиной, Санек. Твердо «сполняя» распоряжение начальства, он сначала перехватывал руки больного, затем разворачивал его к солнцу, в этот час обычно уже выскакивавшему из-за высоченного отделенческого забора, заставлял разевать рот. Если ему казалось, что больной где-то за щекой прячет таблетки, Санек, придерживая больного левой здоровенной рукой, которую здесь называли «клешней», другой рукой бережно лез больному в рот, оттягивал книзу большим пальцем губу нижнюю, средним приподнимал верхнюю, а указательным, коричневым, пахнущим йодом и хлоркой, шарил под нёбом, шуровал в защечинах, трогал нежный язычок гортани. Серову палец этот всегда хотелось прокусить до крови, насквозь; чтобы этого не сделать, он крепче стискивал зубы, морщась от спертокислого дыхания глухаря-Санька:
– Р-ротик, Серов! Р-отик!
Через несколько дней крик этот стал подводить к какому-то жизненному пределу, стал замыкать навечно тяжкий квадрат двора, сплюснутое лиловое солнце прыгало в глазах, остановившийся воздух лишал дыхания…
А ведь поначалу выходы во двор из мрачноватого трехэтажного здания больницы показались Серову избавлением: избавлением от расширенных зрачков и слезящихся глаз обитателей отделения, от таинственных, а потому пугающих манипуляций сестер, от жадной, дико ускоряемой и от этого нечистоплотной любви Калерии, вызывавшей его в часы отсутствия Хосяка в какие-то процедурные и физиотерапевтические кабинеты, укладывавшей на диванчики, кушетки…
– Рротик, Серов! Язык, язычок! – продолжал вибрировать над ухом Санек. – К щеке, к щеке язык! – полукричал-полувсхлипывал он.
С такой же тоскующей строгостью, полувыговаривая кому-то, полуплача, кричал на Курском вокзале моментальный фотограф. Кричал почти все время, пока Серов с напругой великой выжидал в закутках вокзала нужного поезда, кричал, когда на ходу вскакивал он в новый, но уже и грязноватый вагон.
Крик этот, пронзивший Серова давно забытой, далекой, наполовину русской, наполовину азиатской печалью, долго потом стоял в ушах беглеца. Стоял почти все время, пока сам он – словно плохо закрепленный на военной карте флажок – опадал вниз, на юг, туда, откуда звала его тихо, но внятно одинокая тоскующая женщина. Туда, где время течет медленней, слаще плещет о темя земное, туда, где жизнь бежит легко, а заговоры и перевороты со всей их жалкой тщетой и сором рассыпаются от первого же любовного прикосновения навсегда…
Правда, вместе с голосом тоскующей женщины врывались в уши, в мозг и другие, менее приятные звуки, вспоминались события недавние, тяжкие…
После неудавшейся попытки госпереворота – уже шестой по счету Серова с 1991 года – несколько друзей и двое-трое знакомых его были (так объявили их родственникам) временно задержаны. Серов был с этими последними событиями связан крайне слабо, был вообще здесь сбоку припека. Но нежданно-негаданно позвонили и ему, извинились за беспокойство и вежливо, но настойчиво предложили зайти в окружную прокуратуру.
Живший последние годы как на иголках, чувствовавший в себе как бы вспухавшую, но тут же, правда, и опадавшую нервную болезнь, измочаленный и раздерганный тугими временами, Серов, не раздумывая и ни с кем не советуясь, разыскал старый, давно не употреблявшийся по назначению чемодан, написал короткую дезинформирующую записку жене и, придав себе, по возможности, немосковский вид, поехал в центр. Тирольская зеленая шляпа с пером на боку все норовила с головы слететь, завзято и жарко толкался приезжий люд, Серов задевал приезжих и москвичей своим чемоданом… Путешествие начиналось нервно, нелепо.
Серов ехал сперва на троллейбусе, затем пересел в спокойный, малолюдный трамвай. В трамвае он и засек тех двоих, поводил их по переулкам, запихнулся с ними еще в один трамвай, из которого и удалось случайно, в самопроизвольно открывшуюся дверь ускользнуть…
Сначала была мысль податься на Кавказ или в Крым, но потом все в голове перемешалось, спуталось, зазвучал внезапно в ушах нежный носовой голос, наметился вариант простой, безопасный, верный. Следуя мгновенному решению, Серов затолкался в медленный, никому не нужный поезд с трехзначным номером и поплыл в один из невеликих русских городов, почти на границе с Украиной.
В городе этом жила чуть присыпанная пеплом воспоминаний, упругая, хлесткая, обволокнутая тончайшей, словно бы сотканной из леденящего жара, одеждой Калерия. Были связаны с городом еще какие-то смутные надежды и упованья, но углубляться в них Серов не стал. Поезд, вытолкнув пассажиров на людный, гомонливый перрон, ушел дальше, на Кавказ. А Серов, оглядевшись и не увидев ничего пугающего или подозрительного, стал разыскивать Калерию. Нашлась она быстро, легко, через справочный киоск, торчавший тут же, рядом, чуть не у подножки вагона.
Лукавый взгляд Калерии, высказанное ею в первые же минуты пылкое желание получше устроить приехавшего обещали немало. Поэтому Серов особо таиться не стал, с ходу рассказав ей почти все. Тем более что врачом по нервным болезням Калерия слыла уже и в Москве приличным, и Серов, торопясь в приграничный город, про себя об этом, конечно, помнил, хотя признаваться в том, что ему нужен врач, не хотел.
Калерия вопрос решила просто.
– Я ведь теперь в областной психиатрической больнице работаю. Ну и побудь у меня месяц-другой, если боишься, что искать тебя будут. Правда, отделение у нас закрытое…
Калерия немного посомневалась, но потом, видимо, решившись, обещала устроить все по первому разряду. И видеться они будут чуть не кажен час, и больные-то, в общем, все спокойные, хотя попадаются, конечно, среди них и доставучие…
Серов покусывал губу и думал не о больных, а о том, что в такой больнице его ни за что не найдут, а главное – искать не станут. «Столько уже обо всех этих «психушках» и «дурдомах» наговорено, столько фильмов снято, столько романов понаписано! Какой кретин туда по своей воле сунется! Нет, это выход, выход!» – радостно взвешивал и прикидывал он про себя, чуть досадуя лишь на то, что сказал в первые минуты Калерии слишком много.
– А может, у меня все-таки? Здесь у меня схорон – будь здоров! А недельки через две отец в санаторий уедет – и вовсе рай…