— Да, дело действительно страшное, — выговорил лейтенант. Потом спросил: — В тебя стреляли?
Синченко усмехнулся, сохраняя на лице перекошенное выражение ненависти:
— Дадут тебе уйти просто так! Стреляли и даже попали. — Синченко указал на свое перевязанное предплечье. — Я поначалу убитым прикидывался. Когда всех вываливать стали, тут я ближнему архаровцу его собственным тесаком кишки-то и выпорол… За Петро, за Дьякова, за всех остальных!…
…После разговора с Синченко Егорьев долго сидел молча.
«Ваня, я совсем запутался, я не знаю, как мне быть, что делать дальше, — хотелось сказать Егорьеву этому солдату. — Действительность страшна и полностью противоречит моим прежним взглядам. Я делаю этот вывод не только из случившейся бойни, он пришел ко мне раньше. Все кругом так жестоко, что даже можно усомниться, с кем и против кого воевать. Куда мне идти, что делать? Научи, дай совет, просто выслушай…»
Но лейтенант промолчал. В самом деле, чем может помочь ему Синченко? Разве что только просто выслушать его излияния души. Но кому это интересно. И Егорьев промолчал, хотя с этого момента начались, быть может, самые тяжелые для него раздумья — он впервые подумал, что все это происходит не где-нибудь, а в его стране, в его России, и он, лейтенант Егорьев, в первую очередь не советский, а русский. Он — человек, родившийся и выросший на этой земле, а не только служащий царящей здесь власти…
41
Они шли по лесу — уставшие, грязные, голодные. Приближался к концу пятый по счету день пути. Они не смотрели по сторонам, последние силы отдавая движению, а потому оказавшиеся впереди три фигуры были замечены лишь с расстояния в несколько десятков Метров.
Егорьев стал как вкопанный, инстинктивно протягивая руку к кобуре пистолета.
— Не двигаться! — раздалось впереди и послышалось лязганье затворов.
Слова были произнесены на русском языке, и у Егорьева тут же мелькнула мысль: «Свои!» Однако лейтенант через несколько мгновений осознал свою ошибку: приближавшиеся люди были в немецкой форме. Егорьев бегом кинулся назад, сзади грохнул винтовочный выстрел, но чей-то властный голос скомандовал:
— Прекратить стрельбу! Живьем брать, живьем!…
Лейтенант бежал, перескакивая через поваленные стволы деревьев, продираясь сквозь ветки. Преследователи не отставали, Егорьев споткнулся об корягу, растянулся во весь рост, но сейчас же вскочил и, в ту же минуту получив удар в спину, свалился опять. Вторично поднявшись и оборачиваясь, разглядел прямо перед собой какого-то человека и хотел было его уже ударить, как сзади чьи-то пальцы сдавили горло. Резким движением Егорьев въехал державшему со спины противнику локтем под дых, тот согнулся, захрипел, отпуская лейтенанта. Тут же Егорьев замахнулся кулаком, метя в лицо оказавшемуся впереди, но рука ушла в пустоту — человек увернулся от удара. Не успел Егорьев опомниться, как получил ребром ладони по шее, от чего запрокинул вверх голову, до боли прикусив губу. Через секунду лейтенанта ударили сапогом в живот и, когда Егорьев, изгибаясь, схватился руками за ушибленное место, стукнули двумя соединенными вместе локтями по спине, между лопаток. Егорьев простонал что-то невнятное и ничком упал на землю, потеряв сознание…
…Из темноты забытья стало постепенно выводить Егорьева начавшее вдруг болеть лицо — кто-то усиленно лупил его по щекам. Лейтенант приоткрыл глаза, пощечины прекратились, а во рту неожиданно оказалось что-то металлическое. Что это горлышко фляжки, Егорьев понял, лишь когда ощутил на нёбе нечто горячее, обволакивающее. Поначалу поперхнувшись, лейтенант сделал несколько глотков и, отворачиваясь от фляги, таким жестом показал, что достаточно.
Егорьев окончательно пришел в себя, огляделся вокруг. Он находился в просторной горнице деревенской избы, полусидел в уголку, привалившись спиной к бревнам и вытянув на полу ноги. Прямо перед Егорьевым сидел человек, очень похожий на Золина, с такими же усами и столь же добрыми глазами. Это почему-то сразу отметил Егорьев. Единственное отличие его состояло, наверное, лишь в том, что одет он был в немецкую военную форму. В остальном же сходство было совершеннейшее. Человек закручивал крышку фляги и, увидев, что Егорьев смотрит на него, улыбаясь, спросил:
— Ну что, сынок, живой?
Егорьев ничего не ответил, придя в полнейшее недоумение: куда он попал? Сначала гонятся по лесу, избивают до бессознательного состояния, а потом с отеческой заботой справляются о самочувствии. Снится ему все это, что ли? Непонятно.
— Да жив он, жив, нешто сами не видите, Аристарх Матвеич, — раздался рядом другой голос.
— Ну и слава богу, — отозвался удовлетворенно Аристарх Матвеич. — А то я уж забеспокоился, что насмерть забили парня.
К лейтенанту подошел человек и, нагнувшись и заглядывая в лицо, сказал:
— Ну здравствуйте, Егорьев.
Егорьев взглянул на подошедшего и… узнал в нем Гордыева.
— Та-ак…— протянул лейтенант, с кривой усмешкой глядя на Гордыева и на мгновение забывая свое положение. — Прихлебательствуешь, значит?
Егорьев кивнул на надетый на Гордыева немецкий мундир.
— Всяк волен понимать по-своему, — пожал плечами Гордыев. — Да вы садитесь. — Гордыев указал рукой. — Вон, за стол, прошу.
— Я с тобой за один стол не сяду, — отрицательно покачал головой Егорьев.
— А зря, — скривил губы в усмешке Гордыев. — Синченко вот, например, сел.
Егорьев метнул взгляд к столу: Синченко действительно сидел на табуретке, в чистой белой рубахе, держа раненую руку на перевязи. Встретившись глазами с Егорьевым, Синченко усмехнулся:
— Не смотрите на меня волком, лейтенант. Лучше садитесь, коли приглашают.
— Что это означает, Иван? — спросил Егорьев.
— Это означает, что я свой выбор сделал, — твердо и сурово пояснил Синченко.
— Что-что? — изумился Егорьев.
— Да, я остаюсь с ними. — Синченко кивнул на Гордыева и Аристарха Матвеича. — Остаюсь сражаться.
— Против кого сражаться и, ты подумай, вместе с кем? — воскликнул пораженный Егорьев. — Вместе с немцами, которые ведут войну против твоего же народа?
— У моего народа два врага: первый — большевизм, второй — фашизм. Я пришел к убеждению, что первый страшнее второго, — четко, будто заученно произнес Синченко бывшую совсем не в его манере выражаться фразу.
— С чьего голоса ты поешь? — с возмущением и в то же время пытаясь усовестить Ивана, проговорил Егорьев, уловивший фальшивые интонации. — Что ты говоришь, опомнись!
— Я все сказал. Может, немного непривычно для вас, но зато такими словами, которые формулируют для меня все совершенно четко,— холодно заключил Синченко. — И единственно, что я могу добавить, так это то, что я честный человек.
— Твоя агитация, шкура? — злобно взглянул Егорьев на Гордыева.