— Нет, к Мирону. Художнику Савелию Миронову. Адрес знаешь?
— Знаю... Сам вербовал.
Всю дорогу до дома Мирона мы молчали. Каждый думал о своем, но, кажется, об одном и том же. Что будет завтра? Неизвестность и неопределенность пугает больше всего. Лишний раз я убедился, что о судьбах человечества хорошо рассуждать, лежа на диване, когда тебе лично ничто не угрожает. Но когда радикальные перемены в обществе затрагивают твое благополучие, то ни о чем другом, кроме собственной судьбы, не думаешь. Что будет со мной, с Любашей, с Оксаной? В своем мирке, если я и хотел перемен, то только к лучшему, и пусть тогда хоть весь мир рушится!
— Пока, — сказал я, вылезая из машины у подъезда дома Мирона.
Сева покачал головой.
— Прощай, — сказал он, захлопнул дверцу и так рванул машину с места, что из-под колес полетела снежная каша. На выезде со двора машину занесло, и она чудом избежала столкновения с деревом.
Я проводил Севу взглядом. «Выедет сейчас на трассу, — неожиданно понял я, — и будет гнать машину на максимальной скорости, пока не вылетит в кювет». Я понимал Севу. В его работе заключался смысл его жизни, это был его мир. Мир, который рухнул.
Мой мир еще держался, но ниточка, за которую его раскачивал кукловод, была чрезвычайно тонкой.
Что-то подозрительное почудилось мне в дереве, с которым чуть не столкнулась машина Севы. Я внимательно всмотрелся и увидел, что след от заноса такси обходит ствол со всех сторон. И тогда я утвердился в мысли, что Сева ни в коем случае не разобьется на трассе. Ни при каких обстоятельствах. То, что машина счастливо избежала столкновения с деревом, на самом деле было чудом. Чудом, которое в скором времени станет обыденностью. Столкновение вроде как произошло, но ствол дерева прошел сквозь багажник, как я сквозь стену. Было в этом чуде что-то такое, по сравнению с чем кардинальная ломка нашей цивилизации выглядела сущим пустяком. Никто никогда не погибнет, не умрет от болезни... И все-таки на душе кошки скребли. «Карфаген должен быть разрушен!» Никто не хочет жить в эпоху перемен.
На четвертый этаж я поднимался медленно и с некоторой опаской, боясь снова встретиться с набожной старушкой. Говорят, Бог троицу любит, а мы со старушкой только два раза виделись. Но пронесло. Панели в подъезде были густо расписаны граффити, и ни одно изображение, к счастью, не ожило. И здесь повезло.
Чтобы не шокировать Мирона, я не стал проходить сквозь дверь и позвонил. Прождал минуту, из квартиры не донеслось ни звука, и я снова позвонил. Результат оказался тем же. Встревожившись, я огляделся по сторонам и, не обнаружив ничего подозрительного, шагнул-таки сквозь дверь.
В квартире, насквозь пропитанной запахом табачного дыма, стояла мертвая тишина, и это настораживало. Аккуратно, на цыпочках, я прошел к комнате и заглянул. Никого.
— Я здесь, — сказал Мирон из кухни.
От неожиданности я вздрогнул, обернулся и в дверной проем на кухню увидел сидящего за столом Мирона. На столе стояла на треть опорожненная литровая бутылка водки, банка маринованных огурцов, рядом с банкой высилась горка целлофановых пакетов с нарезками сыра и копченой колбасы.
— Что за шуточки! — раздраженно гаркнул я, проходя на кухню. — Почему на звонок не открываешь? Знаешь, что я подумал?!
— Долго ты добирался, — словно не услышав меня, сказал Мирон. — А тебе из твоей квартиры в мою — шаг шагнуть... Сейчас сквозь двери прошел?
Я не ответил, сел на табурет и окинул Мирона злым взглядом. Знал он, оказывается, обо мне гораздо больше, чем я мог представить. От Мирона за три версты несло перегаром, но выглядел он трезвым. Взгляд темных глаз был хмурым, но ясным, язык не заплетался.
— Что случилось?
— Шапку хотя бы снял, за столом сидишь... — вместо ответа буркнул Мирон. Он налил в пустой стакан водки и подвинул ко мне. — Давай выпьем.
— Не буду, — отказался я.
— Шапку снимать не будешь или пить? — спросил Мирон, вперившись в меня тяжелым взглядом.
— И то, и другое.
— А я выпью.
Мирон взял стакан, опрокинул в себя, поморщился, затем достал из кармана пачку сигарет и закурил.
— Почему не закусываешь? — спросил я.
Банка с маринованными огурцами была закрыта, целлофановые пакеты с нарезками сыра и колбасы наглухо запечатаны.
— Не в коня корм, — затянулся сигаретой Мирон, поискал глазами пепельницу, не нашел, махнул рукой и стряхнул пепел на пол.
— Ты что — в запое?
— Наверное... — неопределенно повел плечами Мирон. — Никогда раньше в запой не уходил. Напивался — да, но потом неделю на водку смотреть не мог. А теперь...
— А что теперь? Разбогател и — трава не расти?
Мирон посмотрел на меня долгим взглядом исподлобья.
— А ты пойди на мольберт посмотри, — тихо посоветовал он и потянулся к бутылке с водкой.
Я недоуменно оглянулся на комнату, снова посмотрел на Мирона.
— Сходи-сходи, полюбуйся... — сказал он, наливая водку в стакан.
Я встал, вышел в комнату, подошел к мольберту и снял с холста занавешивавший его халат, подсознательно предвидя, что увижу. Так оно и оказалось.
На холсте шла веселая потасовка между смертушками. Настолько веселая, что мороз подирал по коже. Сверкали лезвия маленьких кос, летели в стороны кости, черепа, обрывки балахонов, но кости и черепа тут же прирастали к смертушкам в самых неожиданных местах, и потасовка продолжалась. Смерть восседала на троне, с умильной улыбкой оскаленного черепа наблюдая за тем, как резвятся ее отпрыски, притоптывала костлявой ногой и тихонько похохатывала: «Ги-ги, хи-хи...» Смешок у нее получался, прямо сказать, премерзейший.
— Прекрати, — тихо, но твердо сказал я.
Экспозиция драки застыла, как при стоп-кадре, затем маленькие черепа, приращенные у кого к локтю, у кого к колену, у кого к ребрам, дружно повернулись ко мне и хором пискляво поинтересовались:
— Это еще почему?
— Тебе миллиарды лет, а ведешь себя как ребенок, — стараясь, чтобы наши голоса не долетели до Мирона, приглушенно сказал я. — Когда ты поумнеешь?
— Зачем? Чем я хуже ребенка?
— Ты ничем не лучше. Нельзя разрушать картину художника — в ней вся его жизнь. Тебе развлечение, а ему...
— Ему что — неприятно? — удивилась Смерть голосом Буратино.
— От твоих проделок ему жить не хочется.
— Правда?
— Правда.
— Тогда извини...
— Верни все на место, как было! — строго приказал я.
На миг экспозиция на холсте затуманилась, размываясь красками, а затем картина восстановилась в первозданном виде. Я перевел дух и набросил халат на холст.