Фирузе с удовольствием кушала (не сама ж готовила — отчего бы и не покушать? Вот когда сама — тогда так у плиты настоишься да напробуешься, что, когда до еды доходит, уже кусок в горло нейдет…); что же до Ангелины, то возбуждение в ее глазах помаленьку сменялось отрешенной мечтательностью: похоже, юная дева уже прикидывала, как окажется в привычной обстановке, среди подруг, и можно будет хвастаться. Представляете, там был сам французский президент, только что из Виши! И Дементиос Русопятос! Все, что, длясь реально, было не более чем занудной выдумкою очень уважаемых, но очень скучных взрослых, — станет тогда сияющим, греющим душу и вызывающим зависть сверстниц и сверстников воспоминанием… Богдан подумал, что, верно, в этом-то и заключен смысл участия в подобных церемониях — если только нет какой-то специальной задачи: встретиться, например, с кем-то очень нужным, до кого добраться либо трудно, либо вовсе невозможно, и в непринужденной обстановке, как бы невзначай, мимоходом, под напитки, переговорить о существенном…
Именно на последнее Богдан и рассчитывал — и, завидев издалека, как Раби Нилыч, держа полупустой бокал крепко, ровно факел, с заметной алкогольной размашистостью обходит оживленно жующие и пьющие группы и направляется к нему, к Богдану, минфа понял, что ждал не зря.
— Ну, как вы тут? — спросил Раби Нилыч. В глазах его искрился благородный градус выпитого.
— Все замечательно, — искренне ответил Богдан. Фирузе, чуть улыбнувшись, лишь кивнула — но ее мягкая благодарная улыбка стоила многих торжественных речей, — А где наши старцы?
— Уединились в дальнем углу, — сказал Раби Нилыч. — Там у них что-то вроде клуба ветеранов образовалось. Еще несколько судьбоносцев той поры к ним примкнуло — и теперь их в двадцать первый век уж не вытащишь… Бойцы вспоминают минувшие дни и храмы, где вместе молились они… — процитировал он, а потом, как человек исключительно добросовестный и не терпящий ни малейших неточностей, ни малейшего, пусть даже невольного обмана собеседника, добавил: — И порознь тоже.
Он приглашающе поднял свой бокал, глянул в глаза Богдану.
— Что пьете, Раби Нилыч? — спросил Богдан.
— «Арарат», разумеется, — задорно сказал Раби Нилыч. — Кто не любит коньячок — тот по жизни дурачок… А ты?
— Ради такого случая — и я, — сказал Богдан. Огляделся в поисках разносчика, но Ангелина его опередила: стремглав бросилась к ближайшему, проходившему шагах в пяти. Остановила его, что-то сказала, потом сказала громче, и ее укоризненный голос отчетливо донесся до умильно ждавших ее взрослых: «Ну что вы такое себе придумали, прер еч разносчик! Это же не мне — это папе!» Уже через мгновение она двинулась обратно — с бокалом лимонада в одной руке и бокалом коньяка в другой. Подошла степенно, как взрослая, и с легким поклоном подала коньяк Богдану.
— Вот спасибо, — сказал Богдан.
— Пейте на здоровье, папенька, — ответила Ангелина. Фирузе, снова улыбнувшись, взяла со стола свой бокал, на донышке которого ярко алел недопитый гранатовый сок.
— Шестьдесят лет… — сказал Раби Нилыч. — Кто бы мог подумать тогда… — и прервал себя. — Ладно, ребята, длинных тостов мы нынче уж наслушались. Давайте так: за следующие шесть тысяч. А там видно будет.
— Давайте, — сказал Богдан. Коньяк в бокале звал. Ангелина, привстав на цыпочки, потянулась своим пузырящимся лимонадным бокалом к взрослым и, глядя на Раби Нилыча, серьезно сказала:
— Ам Исраэль хай.
[117]
Раби Нилыч, наклонившись, очень осторожно, чтобы не повредить банты, погладил своей широкой ладонью Ангелину по голове, а потом прилежно чокнулся с нею. Сказал:
— Воистину хай.
Они выпили — каждый свое. Ангелина гордо стреляла блестящими черными глазищами вправо-влево. Глаза у нее все ж таки были от матери, не славянские. Того и гляди, подрастет и решит быть Фереште…
[118]
— Просьбу я твою выполнил, — без перехода сообщил Раби Нилыч. — Пошли.
Богдан чуть растерянно оглянулся на жену.
— Надолго? — спокойно спросила Фирузе.
— Не исключено, — ответил Раби Нилыч.
— Если что — идите гулять без меня, — сказал Богдан.
И вдвоем с Раби Нилычем они пошли через зал.
С трудом протиснувшись в середину плотной группы, что-то бурно обсуждавшей по-ютайски, Раби Нилыч аккуратно тронул за плечо азартно размахивавшего вилкою — в такт словам — полного человека средних лет, в кипе, с белыми кисточками, свисавшими из-под черного пиджака; тот обернулся, умолкнув на полуслове. Раби Нилыч что-то сказал ему вполголоса (Богдан разобрал лишь собственное имя); человек в кипе внимательно посмотрел на Богдана и кивнул. Щеки его застольно алели, но взгляд был трезвым и острым.
— Это еч Арон Гойберг, — сказал Раби Нилыч по-русски Богдану, — директор КУБа. Прошу любить и жаловать.
— Нинь хао, баоюй тунчжи
[119]
, — с безупречной вежливостью произнес Гойберг.
Богдан ответил сообразно и через несколько мгновений с облегчением убедился, что Гойберг владеет ханьским в совершенстве, так что разговор на уровне «дерех тов» или «лапоть щи вкусно» им не грозит; в глубине души он слегка этого опасался.
— Ну, теперь я вас оставлю, — сказал Раби Нилыч и широко улыбнулся. — У вас, как я понимаю, дела. А я на пенсии.
И удалился, явственно озираясь в поисках разносчика.
— Рад, что вы изъявили желание познакомиться, — сказал Гойберг. — Должен признаться, узрев ваше яшмовое имя в списке приглашенных, я испытал то же самое стремление.
— Я лелею ничтожную просьбу, которой, может быть, осмелюсь затруднить вас, оттого и просил Мокия Ниловича нас свести, — ответил Богдан. — Неужели я смогу гордиться тем, что, со своей стороны, окажусь в состоянии чем-либо помочь нефритовому единочаятелю?
— Как знать, — сказал Гойберг. — Если вы не против, давайте отойдем… Может быть, даже уединимся. Вон за теми лаковыми ширмами есть замечательные эркеры, и наверняка заняты не все.
— Почту за честь, — поклонился Богдан. Мимоходом прихватив у ближайшего разносчика по бокалу, они оставили зал. Чинно расселись в удобных светлых креслах напротив друг друга, поставили бокалы на низкий стеклянный столик. Богдан, отстраненно и даже чуть иронично ощущая себя в глубине души героем фильмы про разведчиков, положил ногу на ногу. Странным образом здесь, за прекрасной высокой ширмой, расписанной пионами и фазанами, почти не слышен был гомон и гул колоссального застолья. Акустика помещений дворца явно продумывалась высочайшими мастерами своего дела.