Мордехай родился через два года после образования Иерусалимского улуса. Отец его, Фалалей Харитонович, был простым учителем физики в одной из рязанских школ. Единственно по велению сердца откликнувшись на призыв Храма Золотой Средины, главной конфуцианской святыни Рязани, помочь ютаям обосноваться на новом месте — в ту пору многие жители Александрийского и иных сопредельных улусов оставляли обжитые места и перекочевывали, ровно древние степняки, в раскаленное захолустье ради сочувствия к переселенцам: ни кола, мол, у них, ни двора, все кругом чужое, так надо ж хоть на первых порах пособить людям, — Фалалей Харитонович переехал в порт Яффо, стал там директором только что созданной школы, прижился, женился на юной беженке, до конца своих дней сохранившей очаровательный акцент… Собственно, отец и заразил Мордехая страстью к точным наукам; именно «заразил», иначе тут не скажешь, ибо обычное «привил» не подходит вовсе. Все произошло точно само собой — от вольных разговоров на совсем не детские темы, от совместного созерцания слепящих звездных россыпей в бархатно-черных небесах над Средиземным морем, от гипнотически таинственных формул и диаграмм в заполнивших все шкапы книгах, с запахом пыли и мудрости коих не мог сравниться ни один специально созданный для услады аромат…
Мордехай закончил Александрийское великое училище за год до переезда в Семизарплатинск.
Поразительно, но при всем соцветии талантов, кои там собрались, как раз юный Мордехай предложил несколько ключевых идей. Гений есть гений. Никто не знает, откуда такие берутся, и, тем более, никто не знает — зачем… Именно Мордехай предложил использовать в грядущей ордусской бомбе дейтерид лития, что сразу сделало ее технологически исполнимой. Именно он тремя годами позже первым понял роль запального лучевого сжатия термоядерного материала, а чуть позже разработал концепцию фокусирующей это сжатие оболочки самой же бомбы…
К тому времени он уже был признанным главою целого направления.
Впоследствии он с некоторым раскаянием и, во всяком случае, довольно скептически отзывался об этом периоде своей жизни. Называл себя наивным, легковерным, недальновидным… Называл себя горе-ордуселюбцем. Вспоминая, рассказывал в основном о неграмотности и бестактности начальства да о сомнениях ученых в целесообразности и безопасности проекта. Беседуя с европейскими журналистами и вовсю применяя западные слова, утверждал, что тогда, в молодости, его сознание было насквозь тоталитарным, и винил в том религиозный ордусский догматизм и конфуцианскую систему воспитания…
Парадоксально, однако, что этот период — период и впрямь самой ужасной по тематике работы в его жизни — вспоминался ему как один из самых счастливых. Конечно, одинокая теоретическая работа имела свои преимущества, порой завораживающие — когда Метагалактика, вечно хранящая молчание в невообразимой прорве неба, вдруг начинала языком математики — почти человечьим языком! — говорить с Мордехаем прямо с его стола, сердце ученого заходилось от благодарности за доверчивую откровенность мироздания и от самого чистого из доступных людям восторга: восторга понимания. Но то поначалу совсем незамутненное сомнениями чувство участия в общем великом и невероятном деле нужного стране позарез проникновения в самую сердцевину природы, когда рядом с Мордехаем жили и трудились люди, не менее незаурядные, чем он, и переживавшие то же самое, что он, — это победное чувство общности, единого дыхания, дружеского всемогущества, тоже было ни с чем не сравнимым. Они сами, два-три десятка их, сами были как Метагалактика. Безграничны, откровенны и доверчивы…
Об этом он не говорил никому и никогда не писал об этом.
За несколько дней до первого испытания по степи начали ходить и разъезжать на лошадях и повозках повышенной проходимости сотни людей с трещотками, а военные привезли даже несколько ультразвуковых генераторов и запустили их на всю железку — бесконечная безлюдная степь была полна птиц, тушканчиков, полевок, степь кишмя кишела жизнью, и надо было постараться сберечь этой жизни как можно более…
Вотще.
Экстаз свершения был столь же неистов и темен, сколь и медленно вознесшийся, продавив изнутри чуть ли не всю атмосферу Земли насквозь, лопнувший атомный фурункул. И столь же недолговечен.
Первое, что увидел Мордехай, с несколькими коллегами отправившись в зону поражения для оценки силы взрыва, был беспомощно и неуклюже, как-то боком, прыгавший по земле искалеченный ястреб с выжженными глазами. Глядеть на его страдания было не в силах человеческих, сердце обливалось кровью.
Позже Мордехаю казалось, что уже тогда, едва успев увидеть ослепшего владыку степного неба, он прозрел.
Но был еще и торжественный ужин…
Военным главою проекта был цзянцзюнь
[47]
Митроха Неделух. Опытный воин благородного старого чекана, плоть от плоти тех великих воителей, что в свое время пронесли зеленое знамя Пророка над половиной мира, он волей-неволей давно уже утратил ту чувствительность, которая так красит штатских. Ради безопасности Ордуси Неделух спалил бы всех ее ястребов, не задумываясь. Конечно, ему никогда не пришло бы в голову делать это нарочно; но коль пришлось бы выбирать, для умудренного обороноспособностью воина и вопроса бы не возникло. Мордехаем он искренне восхищался и уважал его всей душою; к сожалению, у столь разных людей все основополагающие представления бывают очень разными — в том числе и представления об уважении и о том, как его надо выказывать. Конечно, сообразные церемонии, установленные Конфуцием и его последователями, много дают в этом смысле — однако ж на все случаи жизни точного предписания не предусмотришь.
За праздничным застольем Неделух предложил первое слово сказать именно Мордехаю.
Тот медленно поднялся, сутулясь более обычного. Глазами без вины обиженного ребенка обвел зал. Лопающийся от пламени, истекающий дальнобойной невидимой смертью титанический гнойник, рожденный и выдавленный из тела планеты волею тех, кто сейчас собрался здесь праздновать рукотворный конец света, все еще дыбился перед его глазами. Неловко, тщетно дергал нелетучими крылами поверженный в пыль, обреченный ястреб. И Мордехай проговорил:
— Э-э…
Помолчал немного, собираясь с духом.
— Сказано в Писании, — проговорил он надтреснутым фальцетом. — «Выйди и стань на горе пред лицем Господним. Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы, будет пред Господом, но не в ветре Господь. После ветра — землетрясение, но не в землетрясении Господь. После землетрясения — огонь, но не в огне Господь. После огня — веяние тихого ветра»
[48]
…
Неделух на несколько мгновений озадаченно задумался, потом кустистые брови его резко съехались к переносице. Он понял. Он понял, что тонкокожий штатский опять чем-то недоволен и хочет мира. Можно подумать, он, Неделух, мира не хотел! Но хочешь мира — готовься к войне, говорят европейские варвары еще со времен своей Римской империи; и в этом они, увы, сугубо правы.