И меня там уже нет, я бегу из парка Флашинг-Медоу, мчусь как безумный по Рузвельт-авеню, и душа моя — кровоточащая почва для диссоциации.
— Надлом.
— Надлом, — соглашается Иззард.
Дорогой дневник, теперь ты знаешь, почему я порвал тем утром кушетку Иззарда. Иззард отнесся к этому спокойно. Просто принес корзину для мусора и собрал в нее разбросанные клочья набивки и обивки.
— Вопрос в том, куда это нас приведет, — промолвил он.
Я ничего не ответил.
— Знание источника множественной диссоциации — это лишь начало, — вздохнул Иззард.
Я выдернул еще несколько клочков набивки, сложил в один большой комок, словно лепил снежок.
— Я скажу, куда, по-моему, это нас приведет, хотя мне это не нравится, — признался Иззард.
Я снова промолчал.
— Несколько недель назад, Гюнтер, я уже говорил вам, что в случае расщепления личности человек, как правило, страдает от подавленной ненависти. Объектом этой ненависти обычно является член семьи. В вашем случае, однако, богиня возмездия обитает в другом месте. Я считаю, что ваш психоневроз сфокусирован на… вы хотите знать объект?
Я ничего не сказал.
— Гюнтер, ваш психоневроз сфокусирован на земном шаре в парке Флашинг-Медоу… и на всем, что подразумевает понятие «земной шар».
19 декабря 1999 года
Значит, я ненавижу мир. Надежды нет. У Пролетарии есть бомба, а я ненавижу себя, то есть мир.
Голоса это знают. Трескотня превратилась в один непрерывный вой, разрывающий мою голову. Завтра, несмотря на благородную попытку Иззарда исцелить меня, я приставлю атомный револьвер к виску и нажму на спуск.
20 декабря 1999 года
ТЫ НИКОГДА ОТ НАС НЕ ИЗБАВИШЬСЯ, ГЮНТЕР ЧЕРНЫЙ, НАШИ БОМБЫ — НЕИЗБЕЖНЫ, А ТЫ — НЕТ.
ДЕСЯТЬ… ДЕВЯТЬ… ВОСЕМЬ… СЕМЬ… ШЕСТЬ… ПЯТЬ… ЧЕТЫРЕ… ТРИ… ДВА…
ОДИН, ГЮНТЕР.
ОДИН.
ИТАК?
1 января 2000 года
Итак, я родился.
Я, Габриэль Белый, пришел в этот мир надолго.
Теперь, когда ужасная дыра в моей голове начала заживать, я могу приступить к делу. Поскорее бы лекари меня отпустили. Моя рана беспокоит меня намного меньше, чем их страхи, что я могу остаться жалким невротиком. Отнюдь. Гюнтер Черный мертв.
О, увидеть бы выражение лица Иззарда, когда Пролетария взорвала свою атомную бомбу! Но, увы, самоосознание пришло ко мне после того, как ударная волна разнесла череп Черного, но к тому времени Иззард уже забился в угол, закрыв лицо руками. Мое появление на свет было весьма зрелищным. Взрывом оторвало кусок черепа Черного. И он пронесся по кабинету, словно булыжник, выпущенный из пращи. Вытекло немного мозгов. Ничего существенного, говорят мне врачи, — уроки французского, так они думают.
Дела мои идут прекрасно. Взрыв сварил в единое целое мое расколотое «эго». Я взял бразды правления в свои руки. Джереми Зеленый, Томас Коричневый, Анжела Бледно-лиловая, Гарри Серебряный… все пять миллионов знают и любят меня.
С Новым годом всех.
Но мне надо работать. Мой народ нуждается в руководстве и дисциплине — и, время от времени, в страданиях. Собираюсь начать с Берни Золотого и его семьи.
Ты там, Берни Золотой? Это Габриэль Белый. Я — Господь, Бог твой, который вывел тебя из дома рабства. Во-первых, у тебя не будет других богов перед лицом Моим…
Тебе это понятно, Берни? Ты меня слышишь?
Да?
Хорошо.
Война и женщина
— Что ты делала на войне, мамуля?
Последняя длинная тень соскользнула с циферблата солнечных часов, растворяясь в знойной египетской ночи. Моим детям пора спать. А они прыгают по соломенным тюфякам, оттягивая время.
— Поздно, — отвечаю я. — Уже девять.
— Пожалуйста, — умоляют близнецы в один голос.
— Вам завтра в школу.
— Ты нам не рассказала ни одной истории за всю неделю, — не унимается Дамон, вот уж нытик.
— Война — это такая великая история, — объясняет Дафния, льстивая лисичка.
— Мама Каптаха рассказывает ему истории каждую ночь, — ноет Дамон.
— Расскажи нам о войне, — подлизывается Дафния, — и мы уберем завтра весь дом, сверху донизу.
Я понимаю, что уступлю — не потому, что мне нравится баловать своих детей (хотя так оно и есть), и не потому, что сама история займет меньше времени, чем дальнейшие уговоры (хотя так оно и будет), просто я действительно хочу, чтобы близнецы услышали именно этот рассказ. В нем заключен глубокий смысл. Конечно, я рассказывала эту историю прежде, возможно, раз десять, но все еще не уверена, что они поняли правильно.
Я беру песочные часы, которыми пользуюсь при варке яиц, и переворачиваю их на ночном столике: крошечные крупинки начинают стекать в нижнюю камеру, как зерна из ладони крестьянина.
— Будьте готовы через три минуты лечь в кровать, — предупреждаю я своих детей, — или никакой истории.
Они убегают, неистово чистят зубы и надевают льняные ночные сорочки. Молча я скольжу по дому, гашу лампы и зашториваю окна, не люблю лунный свет, лишь одна свеча освещает комнату близнецов, подобно бивачному костру небольшой, жалкой армии, армии мышей или скарабеев.
— Итак, вы хотите знать, что я делала на войне? — произношу я нараспев, монотонно, когда мои дети забираются в кроватки.
— О да, — говорит Дамон, натягивая пушистое покрывало.
— Конечно, — вторит Дафния, взбивая подушку, набитую гусиным пухом.
— Однажды, — начинаю я, — жила одна царевна-пленница в большом городе Троя. — Даже в этом слабом свете я в который раз отмечаю, как красив Дамон и как прекрасна Дафния. — Каждый вечер в своем будуаре она садилась и гляделась в полированное бронзовое зеркало.
Елена Троянская, царевна и пленница, сидит в своей спальне, глядя в полированное бронзовое зеркало и высматривая на своем прекраснейшем в мире лице признаки увядания — морщинки, бородавки, мешки под глазами, паутинку в уголках глаз, потускнелые, посеченные волосы. Хочется разрыдаться, и не только потому, что начинают сказываться последние десять лет в Илионе. Опротивела отвратительная ситуация, надоело сидеть взаперти в этом перегретом акрополе, как ручной какаду в клетке. Шепот будоражит крепость. Сплетничают охранники и слуги, даже ее собственная верная прислужница. Гысарлыкской проституткой называют ее. Потаскухой из Спарты. Лакедемонской подстилкой.
Потом этот Парис. Конечно, она была безумно влюблена в него, конечно, им очень здорово в постели, но они почти не разговаривают.
Тяжело вздохнув, Елена начинает перебирать волосы тонкими пальцами с изысканным маникюром. Среди золотистых завитков, как подлая гадина, затаилась серебряная прядь. Елена медленно накручивает унижающие ее нити на указательный палец, затем резко дергает.