Японские жандармы, рядовые и унтер-офицеры, стояли, облокотившись на машины, и молча смотрели на это представление. Этих солдат из службы безопасности панически боялись китайцы, вид у них был сытый, а снаряжение — по высшему разряду, и это были самые сильные люди, которых видел Джим за всю войну. Впрочем, сегодня, словно бы в виде исключения, они никуда не торопились. Они молча курили на самом солнцепеке, щурились на жужжавшие в небе американские самолеты-разведчики, и никто из них даже и не пытался кричать на заключенных или хоть как-то их поторапливать. Два грузовика зарулили в ворота и проехались по лагерю, забрав пациентов из больнички и тех, кто лежал в бараках, но был слишком слаб, чтобы идти.
Джим сидел на своей деревянной коробке и пытался настроить глаз и общую систему восприятия на открытые перспективы мира вне колючей проволоки. Самый акт прохождения через лагерные ворота, притом, что никто тебя не останавливает, вызвал в нем жутковатое чувство, и Джим настолько разнервничался, что нырнул обратно в лагерь под тем предлогом, что ему будто бы нужно перевязать шнурки на туфлях. Немного успокоившись, он погладил деревянный бок коробки, заключавшей в себе все его земное достояние — учебник по латыни, школьный блейзер, афишку с рекламой «Паккарда» и маленькую, вырезанную из газеты фотографию. Теперь, когда в ближайшем будущем маячила встреча с настоящим отцом и с настоящей мамой, он подумывал о том, чтобы порвать эту карточку с неизвестной четой, снявшейся на фоне Букингемского дворца, — с парой, которая столько лет служила ему своего рода эрзацродителями. Но в последний момент он все-таки сунул фотографию в коробку, на всякий случай.
Он стоял и слушал, как плачут измученные дети. Люди уже начали садиться прямо на дорогу, закрывая лица от роя мух, которые потянулись из лагеря к потным телам по ту сторону колючей проволоки. Джим оглянулся на Лунхуа. Сплошь состоящий из каналов и рисовых полей пейзаж и возвратная дорога в Шанхай, столь естественные и привычные, когда смотришь на них из-за забора, теперь казались зловещими и слишком ярко освещенными пылающим августовским солнцем, частью горячечной галлюцинации.
Джим сжал тихо ноющие зубы, твердо решив, что больше не станет оглядываться на лагерь. Он напомнил себе про запасы продовольствия на складе в Наньдао. Сейчас самое важное — держаться во главе колонны и постараться по возможности снискать расположение двоих японских солдат, которые стояли возле штабной машины. Джим старательно думал об этих весьма немаловажных вещах, когда к нему, еле волоча ноги, подошел человек, практически голый, в одних рваных шортах и в деревянных башмаках.
— Джим… я так и думал, что найду тебя именно здесь. — Мистер Макстед поднял к солнцу мертвенно-бледное лицо. На лбу и на скулах у него выступили бисеринки жидкого малярийного пота. Он потер рукой во впадинках между ребрами, отшелушив слой грязи, так, словно хотел подставить целительным лучам солнца как можно большую площадь своей восковой кожи. — Так значит, именно этого мы все и ждали…
— Вы забыли взять свои вещи, мистер Макстед.
— Нет, Джим. Не думаю, что мне еще понадобятся какие-то вещи. Хотя, если посмотреть на прочую публику, тебе это может показаться некоторым чудачеством с моей стороны.
— Уже не кажется. — Джим опасливо окинул взглядом открытый во все стороны пейзаж, бесконечную перспективу из рисовых полей и прячущихся между ними оросительных каналов, чью монотонность нарушали одни только погребальные курганы. Было такое впечатление, что эти откровенно скучающие японское солдаты взяли и выключили ход времени. — Мистер Макстед, как вы думаете, Шанхай сильно изменился?
Тусклая улыбка, подсвеченная изнутри воспоминаниями о былых счастливых днях, на минуту сделала лицо мистера Макстеда чуть менее напряженным.
— Джим, Шанхай не изменится никогда. Не беспокойся, ты вспомнишь маму, и отца тоже вспомнишь.
— Вот и я так думаю, — признался Джим. Другая проблема была — сам мистер Макстед. Джим ушел в голову колонны отчасти для того, чтобы оказаться одним из первых на очереди, когда в Наньдао начнут выдавать паек, отчасти для того, чтобы избавиться от великого множества обязанностей, которые возложила на него лагерная жизнь. Он был один, и оттого ему приходилось браться за любую работу — в обмен на некие, порой весьма условные, преимущества. Мистеру Макстеду явно нужна была помощь, и он рассчитывал, в случае чего, опереться на Джима.
Упрямо отказываясь обещать помощь, Джим сел на свой деревянный ящик и стал думать о мистере Макстеде, пока тот, пошатываясь, стоял рядом. Его бледные руки, протертые едва не насквозь от многомесячных разбегов туда-сюда с тачкой, плетьми висели по бокам — как два белых флага. И кости держались вместе разве что на честном слове: памятью о барах и бассейнах, в которых блаженствовало его давно ушедшее, молодое «я». Конечно, мистер Макстед страдал от голода, как и большинство составивших процессию мужчин и женщин. Но отчего-то именно сейчас он напомнил Джиму умирающего британского солдата из летнего кинотеатра.
В канаве у обочины лежали серые цилиндры: подвесные баки от «Мустангов».
[52]
От мистера Макстеда нужно было как-то отделаться, и Джим уже совсем было собрался перейти на ту сторону дороги, как вдруг из выхлопной трубы штабного автомобиля вырвалась струя горячего дыма. Японский сержант на заднем сиденье встал и махнул рукой, дав команду трогаться. С обеих сторон к дороге пошли с винтовками наперевес японские солдаты, на ходу крича на заключенных.
Раздался мощный аккорд деревянных башмаков, как будто разом тасовали и сдавали сотни колод деревянных карт. Еще не успев сообразить, в чем дело, Джим подхватил ящик и шагнул вперед, блестя носами полированных туфель в жарком даже для Янцзы солнечном свете. Собравшись, он помахал рукой японскому сержанту и целеустремленно двинулся по грунтовке вперед, не отрывая взгляда от желтых фасадов многоэтажек во Французской Концессии, которые подобием миража вздымались над каналами и рисовыми делянками.
Под конвоем мириад жужжащих у них над головами мух заключенные двинулись по проселочной дороге в сторону Наньдао. Через гребни погребальных курганов и заброшенных оборонительных сооружений над полями разносилось эхо взрывов: американцы бомбили доки и сортировочную станцию в северной части Шанхая. Отдаленный грохот рябью разбегался по поверхности затопленных водой рисовых делянок. В окнах офис-билдингов вдоль Дамбы отражались вспышки зенитных орудий и подсвечивали мертвые неоновые вывески — Шелл, Колтекс, Сокони Вакуум, Филко — пробуждающиеся призраки транснациональных корпораций, которые на время войны впали в спячку. В полумиле к западу шел главный Шанхайский тракт, по-прежнему запруженный идущими в сторону города колоннами японских грузовиков и полевой артиллерии. Родовые муки двигателей судорогами корежили стоически терпеливую землю.
Джим шел во главе процессии, стараясь вслушиваться во все, что происходит за его спиной. Но слышал он одно тяжелое дыхание, как если бы внезапно обретенная свобода в одночасье лишила всех этих мужчин и женщин дара речи. На собственные сбивчивые вдохи и выдохи Джим решил не обращать внимания. Носиться по Лунхуа — это одно дело, но ему еще ни разу не приходилось идти вот так, далеко и долго, с деревянным ящиком на плече. Весь первый час он был слишком озабочен состоянием мистера Макстеда, чтобы обращать внимание на свое собственное. Но вскоре после того, как они дошли до железнодорожной линии Шанхай-Ханчжоу, мистер Макстед, которого вконец измучил ведущий к переезду со шлагбаумом некрутой подъем, был вынужден остановиться.