— Как ты?
Ну и вопрос. Но ведь одни бестактные люди живут вечно — в этом не приходится сомневаться.
— Дай мне взглянуть на тебя.
Зачем тебе это, старая задница? Ладно, смотри.
Я тяжело плюхаюсь в своей раковой личине, а мир, пританцовывая, движется вокруг. Мне приносят маленькую порцию корнуэльского мороженого, и оно торчит передо мной на столе нетронутым. Я хочу сказать — вряд ли я еще раз окажусь в кафе, правда? И к тому же я просила эскимо. Я критически разглядываю Эстер. Забавно смотреть на свою копию, обретшую бессмертие благодаря «Сакс, Пятая авеню», «Тиффани», «Бергдорф Гудман» и всем другим храмам выездки — это доступно и вот этим английским лошадям, и даже моим маленьким пони. Американцы всегда выглядят такими мытыми, вычищенными, такими приличными, — стоит ли удивляться, что я кончаю жизнь неряхой в этой грязи? Стоит ли удивляться, что я потеряла зубы, околачиваясь на этой тухлой помойке?
Эстер привезла девочкам подарки. Да это Тиффани, как мне кажется. Для Шарли брошь, которую она будет хранить с остальными своими сокровищами, а для Нэтти золотые часики, которые она заложит, как только взгляд ее упадет на вывеску ломбарда. Они разговаривают, будто меня здесь нет. Эстер рассказывает им о своем отеле, о своей художественной галерее, своих магазинах, о своей собственности, об одних делах, других делах. Хорошенькая головка Нэтти потяжелела от героина — это заметно, — но Шарли продолжает кивать и ухитряется задавать вопросы и болтать со своей теткой-мумией. Со своей размалеванной теткой.
Я надеялась, что вид Эстер пробудит во мне поток воспоминаний. Я хотела — бог знает почему — снова окунуться в детство. Хотела вызвать в памяти заросли сассапарили, кукол-голышей, бейсбол, джиттербаг, креплах, пятицентовики и кабриолет на четверых с дурацкой бахромой наверху. Я хотела, чтобы мы припомнили, в какой последовательности сменялись дома и квартиры, где мы росли, всех друзей, которые когда — либо у нас были, и все их выходки. Я хотела вернуться в то время, когда мы с Эстер любили друг друга больше всего на свете, а боялись только своих бедных, грустных, перепуганных родителей. Я хотела перелистать страницы школьного альбома вместе с Эстер (Выпуск 1935 года — «Профессиональный нюх — вот чем гордится мир»), вернуться в счастливые времена. Сейчас, когда я смотрю на нее, мне вспоминаются только «Мощи» Донна, но, несмотря на то, что дорогие часы едва держатся на ее запястье скелета, она собирается жить, тогда как я определенно собираюсь умереть.
Можно только порадоваться, что здесь нет официантов. Эстер всегда оскорбляет тех, кто ее обслуживает, своей фамильярностью. «Привет! Так как тебя зовут? Марк? Готова спорить, что у тебя уже все готово…» — без малейших усилий вызывая их презрение. И мое. Хотя хмурая английская обслуга сама зачастую вызывает презрение. Англия… Здесь официанты относятся к меню так, словно оно высечено на скрижалях, любые отступления от текста кажутся им ересью. «Заправить майонезом? Вы хотите сказать, что земля круглая?! Бог умер?! Добро и зло нераздельны?!» Есть, однако, одна вещь, которую я могу сделать ради Эстер, единственное наследство, которое ее грузная, страдающая болезнью печени, умирающая от рака сестра может ей оставить, — это не говорить ни о чем важном. Не говорить о смерти. Не посягать на накопленное Эстер отрицание и наблюдать за ее хладнокровным бегством в ад настоящего. Нагреваться, пузыриться, кипеть, испаряться — оставив в покое эту маленькую старую еврейку, испуганную не меньше большой, умирающей. Ох, нет, беречь ее. Вместе с ее сбережениями.
Черт побери, я больше не вынесу эту болтовню. Любое слово имеет отношение к будущему, в котором для меня уже нет места. Я даже не заметила, кто ушел раньше, Эстер или мы. Факт, что я ее больше никогда не увижу, доставлял неясное удовольствие — к тому же я уберегла ее от посещения моей дерьмовой квартирки, от соприкосновения ее узкой задницы с моими пыльными подушками. Она из тех женщин, кто хотел бы видеть весь мир опоясанным стерильной лентой — на время своего пребывания, которое, как я убеждена (я уже говорила об этом), будет вечным.
Мы снова в автомобиле и, спускаясь с холма, едем к Хайгейт. Шарли очень неплохо ведет машину, она гораздо менее импульсивна, чем была я, гораздо спокойнее. Она знает, как вести эту огромную коробку, эту стальную картонку для яиц, одно из которых с испорченным желтком. Боль бьется в моем теле уже несколько часов. Меня мучает боль, а Нэтги — невозмутимая и бесстрастная — отдыхает на моей героиновой оттоманке.
Вернувшись домой, мы застаем Майлса, он дожидается нас, прислонив к стене свою красоту. Интересно, сколько он проехал, чтобы попасть сюда? Он изучает право, много занимается, что у него общего с этой капризной дрянью? Они выгружают меня и тащат внутрь, где в наше отсутствие произошли решающие битвы Молли и Дорин с энтропией. Вычищены чехлы! С полок стерта пыль! Образцовое домашнее хозяйство. Мне нравится думать, что я могла бы быть хорошей домашней хозяйкой — ради человека, вызывающего у меня восхищение, я бы с восторгом содержала дом в порядке. Троцкому я бы гладила рубашки с преданностью дервиша, затем занималась бы с ним любовью с проворством тюленя. Но мужчины, с которыми меня сводила жизнь, всегда были ничтожествами, клянчившими секс, как маленькие мальчишки сладостей. Жаль. Неудивительно, что я день за днем обнаруживала, что ругаюсь, стенаю и даже воплю, убирая их дерьмо, готовя для них, устраивая манежи для их игрищ. Я рада, что все это кончилось. Рада, что покончено с уборкой дома. До свидания, милый «Мистер Мускул», прощай, прощай, «Ваниш», аи revoir, «Харпик» — надеюсь, однажды мы встретимся снова в какой-нибудь со-о-о-лнечный д-е-е-нь.
Они устроили уборку в квартире, потому что собираются ее продать. Шарлотта собирается. Мне бы хотелось, чтобы мое завещание было не в порядке, я была бы рада подарить маленькой мисс Йос по крайней мере двухэтажную квартиру судебных разбирательств, если не целый Холодный дом.
Умелые черные руки шарят по мне, и — можете себе представить? — мне это безразлично. Я ощущаю каждый черный отпечаток пальца, пока она толкает меня и взбивает, как подушку, но не испытываю никакого отвращения по Павлову, никакого тошнотворного узколобого фанатизма. Я любила дразнить Йоса: «Это ты чертово бремя черных! — кричала я ему. — Загляни в этот долбаный справочник, зануда! Читай: «инфекционное заболевание негров, характеризующееся напоминающими малину бугорками на коже» — это ведь о тебе дружок, о тебе!» Тут я начинала бить его и переставала, только когда вмешивался кто-нибудь из детей. Чувствую ли я себя виноватой? Больше нет, сейчас нет. Наркоманке придется потерпеть — я сама должна выпить диаморфин, и валиум, и какое-то еще дерьмо, которое Дорин мне дает. А наркоманка подождет.
Дорин укладывает меня, мой маленький радиоприемник включен и журчит. Это вечерний повтор «Семьи Арчеров». Как правило, люди не любят повторений на радио — но не я. Мне это нравится. Мне не важно, что они снова и снова и снова повторяют этот эпизод, пока я здесь и могу его слышать, пока я еще жива. Из темноты, из самых моих глубин, охваченных болезнью, журчит старый блюз. Что это — песня, которую я слышала, волоча за собой тряпичную куклу, неуклюже ковыляя по грязи на другой стороне трамвайной линии? Кто знает, ведь она же старая, старая, как я: