Мистер Меркаптан только что пришел к этому выводу, и его перо, остановившееся было над фразой, начало двигаться вниз по странице, когда его потревожил шум спорящих голосов в коридоре у дверей его комнаты.
— В чем дело, миссис Голди? — раздраженно крикнул он.
Нетрудно было различить громкий сварливый голос его домоправительницы. Он отдал распоряжение, чтобы его не тревожили. В эти ответственные минуты правки рукописи человеку необходим абсолютный покой.
Но сегодня мистеру Меркаптану не суждено было наслаждаться покоем. Дверь его священного будуара грубо распахнулась, и в него ворвался, как варвар в элегантный мраморный вомиториум
[112]
Петрония Арбитра,
[113]
изможденный и всклокоченный субъект, в котором мистер Меркаптан с некоторым смущением узнал Казимира Липиата.
— Чему я обязан удовольствием этого неожиданного?.. — Мистер Меркаптан начал с «опыта» оскорбительной учтивости.
Но Липиат, который был неспособен различать столь тонкие оттенки, грубо прервал его.
— Послушайте-ка, Меркаптан, — сказал он, — мне нужно с вами поговорить.
— Что ж, очень рад, — ответил мистер Меркаптан. — А разрешите узнать, о чем именно? — Конечно, он отлично знал, о чем, и перспектива разговора пугала его.
— Об этом, — сказал Липиат, протягивая какой-то сверток. Мистер Меркаптан взял сверток и развернул его. Это был экземпляр «Еженедельного обозрения».
— А! — сказал мистер Меркаптан тоном радостного удивления. — «Обозрение». Вы прочли мою статейку?
— Об этом самом я и собираюсь поговорить, — сказал Липиат. Мистер Меркаптан скромно рассмеялся.
— Моя статья не заслуживает такой чести, — сказал он. Сохраняя совершенно несвойственное ему спокойствие и произнося слова нарочито тихим голосом, Липиат выговорил старательно и медленно:
— Это гнусные, подлые, злостные нападки на меня.
— Послушайте, послушайте! — оправдывался мистер Меркаптан. — Критик должен иметь право критиковать.
— Но есть пределы, — сказал Липиат.
— О, я вполне разделяю ваше мнение, — поспешно согласился мистер Меркаптан. — Но не станете же вы утверждать, Липиат, что я хоть раз переступил эти пределы. Если бы я назвал вас убийцей, или хотя бы развратником, тогда, признаю, вы имели бы кое-какие основания жаловаться. Но я этого не сделал. Во всей статейке я нигде не перехожу на личности.
Липиат насмешливо расхохотался, и его лицо распалось на кусочки, как поверхность пруда, в который бросили камень.
— Вы ограничились тем, что назвали меня ломакой, актером, шутом, шарлатаном, напыщенным маньяком и пародирующим самого себя декламатором. Только и всего.
Мистер Меркаптан придал своему лицу оскорбленное выражение человека, которого не так поняли. Он закрыл глаза и умо-г ляюще замахал рукой.
— Я хотел сказать только, — сказал он, — что вы слишком много протестуете. Вы этим губите сами себя: стараясь быть елико возможно патетичным, вы теряете пафос. Вся эта folie de grandeur,
[114]
вся эта погоня за terribilita,
[115]
— и мистер Меркаптан благонравно покачал головой, — они повели стольких людей по ложному пути. Но так или иначе, не могли же вы ожидать, что мне понравятся ваши произведения. — Мистер Меркаптан усмехнулся и с нежностью обвел взглядом свой будуар, свою изолированную от света и надушенную голубятню, в стенах которой цвело столько тончайших цветов цивилизации. Он посмотрел на свою великолепную софу, резную и позолоченную, залитую белым шелком и такую глубокую — это был огромный квадратный предмет, почти такой же ширины, как и длины, — что, когда вы на нее усаживались, вам приходилось подымать ноги с пола и откидываться на спину. Под ее белым шелком дух Кребильона нашел себе пристанище в нашу выродившуюся эпоху. Он посмотрел на свои прелестные веера работы Кондера, висевшие над камином; на изысканную картину работы Мари Лорансэн,
[116]
изображавшую двух блед-нокожих девиц с глазами, как ягоды, которые прогуливались, обнявшись, среди плоского близорукого пейзажа, окруженные сворой прыгающих геральдических псов. Он посмотрел на свою горку с безделушками, стоявшую в углу, где негритянская маска и замечательный китайский фаллос из горного хрусталя забавно контрастировали с английским фарфором, маленькой мадонной из слоновой кости, которая была, вероятно, поддельной, но ничем не отличалась от настоящих французских средневековых мадонн, и с итальянскими медалями. Он посмотрел на свой курьезный письменный стол из черного лакированного папье-маше и перламутра; он посмотрел на свою статью о Jus Primae Noctis, черную и аккуратную на белой странице, с красными поправками, свидетельствовавшими о его неутомимой и — льстил он себе — почти всегда успешной погоне за единственно правильным словом. Нет, право же, нельзя было ожидать, что ему понравятся теории Ли-пиата.
— Да я этого и не ожидал, — сказал Липиат, — и, видит Бог, меньше всего хотел бы, чтобы они вам понравились. Но вы назвали меня неискренним. Вот этого я вам не спущу. Как вы смели? — Его голос становился громче.
Мистер Меркаптан еще раз умоляюще помахал ручкой.
— Да нет, — поправил он, — я только сказал, что в некоторых из ваших картин чувствуется некоторая неискренность. Почти неизбежная, впрочем, в произведениях подобного рода.
Внезапно Липиат потерял самообладание. Вся злоба и горечь, накопившиеся за последние дни, прорвались наружу. Его выставка безнадежно провалилась. Не продано ни одной картины, рецензии в большинстве случаев ругательные, а хвалебные… эти восхищались как раз не тем, чем следовало восхищаться, и были, по существу, оскорбительными. «Яркие, эффектные картины». «Из мистера Липиата выйдет превосхбд-ный декоратор». Сволочи! Сволочи! И вот, когда его облаяли газеты, каждая на свой лад, выполз на свет Меркаптан со своим «опытом» о неискренности в искусстве — на примере творчества его, Липиата.
— Как вы смели? — свирепо заорал он. — Вы… как вы смеете говорить об искренности? Что вы в ней смыслите, вы, мерзкий клоп? — И, выбрав особу мистера Меркаптана в качестве объекта мести всему миру, пренебрегшему им, мести судьбе, отказавшей ему в законной доле таланта, Липиат вскочил и, схватив автора Jus Primae Noctis3a плечи, принялся трясти его, приподымать над креслом и снова запихивать его туда и трепать за волосы. — Как у вас хватает совести, — спросил он, отпуская свою жертву, но продолжая стоять над ней в угрожающей позе, — прикасаться к чему бы то ни было большому и серьезному? — Все эти годы, эти злосчастные годы нищеты, и борьбы, и смелых надежд, и неудач, и нескончаемых разочарований; а теперь эта последняя неудача, еще более полная, чем все прежние. Он дрожал от злости: когда злишься, забываешь по крайней мере о своих страданиях.