— Разрешите помочь вам. — Когда она вошла в комнату, Гам-брил вскочил с места. — Что я могу сделать? — Он неумело суетился вокруг нее.
Леди поставила поднос на маленький столик.
— Н-ничего, — сказала она.
— Н-ничего? — с шутливой насмешкой передразнил он. — По-вашему, я н-ни на что н-не способен? — Он взял одну из ее рук и поцеловал.
— Ни на что сколько-нибудь с-существенное. — Она уселась и стала разливать чай.
Цельный Человек тоже сел.
— Так, значит, — спросил он, — полюбить с первого взгляда — это не с-существенно?
Она покачала головой, улыбнулась, подняла и опустила веки. Дело самое привычное: ничего существенного.
— Сахару? — спросила она.
Юный поэт благополучно здесь, блистает за ее чайным столом. Он предлагает ей свою любовь, а она, с равнодушным бессердечием той, для кого подобные приключения — самое привычное дело, предлагает ему сахар.
Он кивнул.
— Пожалуйста. Но если для вас это так несущественно, — продолжал он, — тогда я сейчас же уйду.
Леди прохохотала свою нисходящую хроматическую гамму.
— Нет, не уйдете, — сказала она. — Ничего не получится. — И она почувствовала, что grande dame нанесла блестящий удар.
— Вы правы, — согласился Цельный Человек, — ничего не получится. — Он помешал ложечкой в стакане. — Но кто вы такая, — и он быстро поднял на нее глаза, — вы, чертенок в юбке? — Ему и в самом деле очень хотелось знать; к тому же он сделал ей очень милый комплимент. — Что вы делаете со своей жизнью?
— Наслаждаюсь ею, — ответила она. — По-моему, жизнь создана для наслаждений. По-моему, наслаждаться жизнью — это наша первейшая обязанность. — Она говорила вполне серьезно. — Нужно наслаждаться каждым ее мигом, — сказала она. — Да, каждый раз по-новому, страстно, увлекательно, неповторимо.
Цельный Человек рассмеялся.
— Убежденная гедонистка. Понятно.
Она испытала неприятное чувство от мысли, что пресыщенные леди так не разговаривают. Она говорила скорей как молодая женщина, которая считает жизнь чересчур тусклой и повседневной и с удовольствием пошла бы в кино.
— Я очень убежденная, — сказала она, многозначительно играя лепестками магнолии и улыбаясь своей головоломной улыбкой. Необходимо было поддержать репутацию Екатерины Второй.
— Я так сразу и догадался, — с торжествующей наглостью усмехнулся Цельный Человек. — Убеждения превращают нас всех в трусов.
Пресыщенная леди ограничилась презрительной улыбкой.
— Не угодно ли шоколадного торта? — предложила она. Ее сердце билось. Что же дальше, что же дальше?
Наступило долгое молчание. Гамбрил доел свой шоколадный торт, мрачно допил чай и не произнес ни слова. Он вдруг обнаружил, что ему нечего сказать. Его жизнерадостная самоуверенность, казалось, на минуту покинула его. Теперь он был всего лишь Некто Мягкий и Меланхоличный, по глупости вырядившийся Цельным Человеком: овца в бобровой шкуре. Он окопался в своем бесконечном молчании и ждал; ждал, сначала сидя в кресле, а затем, когда это полное бездействие стало нестерпимым, расхаживая по комнате.
Она посмотрела на него, при всей своей невозмутимой выдержке, с некоторым беспокойством. Что это еще он задумал? О чем он размышляет? Когда он так хмурился, у него был вид юного Юпитера, бородатого и массивного (хотя, отметила она, несколько менее массивного, чем когда на нем было пальто), готовящегося метать громы и молнии. Может быть, он размышляет о ней? Видит ее насквозь под маской пресыщенной леди и сердится на то, что его пытались ввести в заблуждение? Или, может быть, ему с ней скучно, может быть, он хочет уйти? Ну что ж, пускай; ей все равно. Или, может быть, он просто такой — юный поэт, быстро переходящий от одного настроения к другому; в общем, это, кажется, самое правдоподобное объяснение, и. к тому же самое лестное и романтическое. Она ждала. Оба ждали.
Гамбрил посмотрел на нее и устыдился при виде ее безмятежного спокойствия. Он должен что-нибудь сделать, сказал он себе; он должен восстановить исчезнувшее настроение Цельного Человека. В отчаянии он остановился перед единственной приличной из висевших по стенам картин. Это была гравюра восемнадцатого века, копия рафаэлевского «Преображения»; он всегда считал, что в blanc-et-noir
[70]
эта вещь гораздо лучше, чем в унылом по краскам оригинале.
— Недурная гравюра, — сказал он. — Очень недурная. — Одно то, что он произнес какие-то слова, доставило ему большое облегчение, вернуло уверенность в себе.
— Да, — сказала она. — Это я купила сама. Я нашла ее в магазине подержанных вещей, недалеко отсюда.
— Фотография, — произнес он стой минутной серьезностью, благодаря которой казалось, что он ко всему относится восторженно, — это и благословение, и проклятие. Воспроизводить картины благодаря ей стало так легко, и это обходится так дешево, что все плохие художники, в прошлом занимавшиеся копированием чужих хороших картин, стали теперь писать свои собственные плохие. — Все это страшно безлично, сказал он себе, страшно неуместно. Он теряет то, что завоевал раньше. Чтобы вернуть это, он должен сделать что-нибудь экстраординарное. Но что именно?
Она пришла ему на помощь.
— Тогда же я купила еще одну, — сказала она. — «Последнее причастие святого Иеронима» — этого, как его? Не помню.
— А, вы хотите сказать, «Святой Иероним» Доменикино? — Цельный Человек сошел с мели. — Любимая картина Пуссена.
[71]
Пожалуй, и моя тоже. С удовольствием посмотрел бы на нее.
— Да, но она у меня в спальне. Впрочем, если вы не возражаете…
Он поклонился:
— Если вы не возражаете.
Она милостиво улыбнулась ему и встала.
— Сюда, — сказала она, открывая дверь.
— Это замечательная картина, — продолжал Гамбрил (теперь он вновь обрел красноречие), следуя за ней по темному коридору. — К тому же у меня с ней связаны воспоминания детства. У нас дома висела гравюра с нее. И помню, каждый раз, когда я видел картину, я никак не мог понять, и это продолжалось много лет; никак не мог понять, почему старый епископ (что он епископ, это я знал) протягивает голому старику пятишиллинговую монету.
Она открыла дверь; они вошли в ее очень розовую комнату. Строгая в своей торжественной и тонко-гармоничной красоте, гравюра висела над камином, висела там среди фотографий подруг новой знакомой Гамбрила, как некий странный предмет из иного мира. Из потрескавшейся золоченой рамы вся красота, все величие религии мрачно взирало на розовую комнату. Маленькие подруги, все в том чудесном возрасте, когда девушкам пора замуж, мило улыбались, делали глазки, обнимали персидских котов или непринужденно стояли, расставив ноги, засунув руки в карманы герлскаутских форменных бриджей; розовые розы на обоях, розовые с белым занавески, розовая постель, ковер земляничного цвета наполняли всю комнату розоватыми отголосками наготы и жизни.