— Я их ненавижу, — сказал Бруин. — Все бедные, больные и старики внушают мне отвращение. Не переношу их; меня буквально тошнит от них.
— Quelle ame bien-пёе!
[50]
— пискнул мистер Меркаптан. — И как честно и прямо выражаете вы то, что мы все чувствуем, но не осмеливаемся сказать!
Липиат разразился негодующим хохотом.
— Когда я был маленьким, — продолжал Бруин, — помню, дедушка рассказывал мне о своем детстве. Он рассказывал, что, когда ему было пять или шесть лет, как раз перед биллем о реформах тридцать второго года, существовала такая песня, которую пели все благомыслящие люди; припев там был примерно такой: «К черту народ, к дьяволу народ, к сатане рабочий класс». Жаль, я не знаю остальных слов и мотива. Должно быть, хорошая была песня.
Песня привела Колмэна в восторг. Он перекинул трость через плечо и принялся маршировать вокруг ближайшего фонарного столба, распевая слова на мотив бравурного марша. «К черту народ, к дьяволу народ…» Он отбивал такт, тяжело стуча каблуками по тротуару.
— Ах, если бы изобрели слуг с двигателями внутреннего сгорания, — почти жалобно сказал Бруин. — В самом вышколенном слуге иногда обнаруживается человек. А это — просто невыносимо.
— Нет горше мук нечистой совести, — вполголоса процитировал Гамбрил.
— Но мистер Шируотер, — сказала Майра, переводя разговор на более удобную для нее почву, — не сказал нам еще, что он думает о руках.
— Ровно ничего, — сказал Шируотер. — В данный момент я работаю над кровообращением.
— Неужели он говорит правду, Теодор? — воззвала она к Гам-брилу.
— Думаю, что да. — Гамбрил ответил словно откуда-то издалека и без всякого интереса. Он прислушивался к разговору тех, кого Бруин обозвал «чернью», и вопрос миссис Вивиш казался несколько неуместным.
— Я работал ломовиком, — говорил человек с чашкой. — Была у меня тележка и старенький пони. Ничего, жили помаленьку и не жаловались. Вот только с мебелью да с тяжелыми вещами была беда. В Индии я подцепил малярию — я был там во время войны…
— И даже — вы заставляете меня перешагнуть границы приличия — и даже, — не отставала миссис Вивиш, страдальчески улыбаясь, произнося слова хрипло, как в предсмертной агонии, — о ногах?
Эти слова привели в действие кощунственный механизм, скрытый в мозгу Колмэна.
— Ни ноги мужчины не радуют его, — заорал он и с преувеличенной страстью обнял Зоэ, которая поймала его руку и укусила.
— Как чуть устанешь, так она и начинает тебя трепать, малярия-то. — Лицо у говорившего было изжелта-бледное, и во всем его нищенском виде было что-то особенно неспокойное и безнадежное. — А как она тебя начнет трепать, тут и сила вся пропадет — перышка поднять не можешь.
Шируотер покачал головой.
— И даже сердце? — Миссис Вивиш подняла брови. — Ах, теперь, когда произнесено неизбежное слово, на сцену выступает единственная подлинная тема всякого разговора. Любовь, мистер Шируотер!
— Но я ничего не говорю, — снова уступил человек с чашкой, — жили помаленьку, да и не так уж плохо. Грех было бы жаловаться. Верно я говорю, Флорри?
Черный узел в знак согласия качнул своей верхней оконечностью.
— Эта тема, — сказал Шируотер, — принадлежит к тому же роду, что и Китайская стена или биология плоских глистов: я не позволю себе интересоваться ею.
Миссис Вивиш рассмеялась, еле слышно прошептав удивленное и недоверчивое «Господи», и спросила:
— А почему?
— Нет времени, — объяснил он. — Вам, людям праздным и обеспеченным, думать больше не о чем. Я занят делом и поэтому, естественно, меньше интересуюсь этой темой, чем вы; и, больше того, я нарочно ограничиваю имеющийся у меня к ней интерес.
— И вот еду я как-то через Л юдгэт с грузом для одного типа в Клеркенвелле. Веду это я Джерри под уздцы вверх по холму; Джерри — это наш старый пони…
— Нельзя иметь все сразу, — объяснил Шируотер, — во всяком случае, одновременно нельзя. Теперь я устроил свою жизнь так, чтобы работать. Я женат, я мирно удовлетворяю свои потребности в домашней обстановке.
— Quelle horreur!
[51]
— сказал мистер Меркаптан. Сидевший в нем аббат восемнадцатого века был потрясен и возмущен этими словами.
— Но любовь? — спросила миссис Вивиш. — Любовь?
— Любовь! — отозвался Липиат. Он смотрел на Млечный путь.
— Вдруг на меня налетает фараон. «Сколько лет твоей лошади? — говорит он. — Она не может возить тяжести, она припадает на все четыре ноги», — говорит. «Неправда», — говорю я. «Не сметь мне возражать, — говорит он. — Распрягите ее сию же минуту».
— Но я уже знаю все о любви. Тогда как о почках я знаю невероятно мало.
— Но, дорогой Шируотер, как можете вы знать все о любви, если вы не занимались ею со всеми женщинами на свете?
— Ну, мы и пошли, я и фараон и лошадь, прямехонько в полицейский участок…
— Или вы принадлежите к числу тех кретинов, — продолжала миссис Вивиш, — которые говорят о женщине с большого Ж и утверждают, будто мы все одинаковы? Бедный Теодор, вероятно, думает так в минуты слабости. — Гамбрил неопределенно улыбнулся откуда-то издали. Он входил вслед за человеком с чашкой чая в душный полицейский участок. — И конечно, Меркаптан, потому что все женщины, сидевшие на его софе Louis Quinze,
[52]
походили одна на другую, как две капли воды. Возможно, Казимир тоже: все женщины похожи на его безумный идеал. Но вы, Шируотер, вы человек умный. Неужели вы верите в подобную чепуху?
Шируотер покачал головой.
— Фараон давал показания против меня. «Припадала на все четыре ноги», — говорит. «Ничего не припадала», — говорю я, а полицейский ветеринар за меня заступился: «С лошадью, — говорит, — обращались очень хорошо. Но она старая, очень старая». «Знаю, что старая, — говорю я. — А где я, по-вашему, возьму денег купить себе молодую?»
— х2 — у2, — говорил Шируотер, — = (х + у) (х — у). И уравнение сохраняет силу при любых значениях х и у… То же самое и с вашей любовью, миссис Вивиш. Уравнение остается таким же, независимо от того, каковы личные свойства подставляемых в него величин. Мелкие индивидуальные тики и особенности — какое они, в конечном счете, имеют значение?
— Какое, в самом деле? — сказал Колмэн. — Тики — всего лишь тики. Тики, и таки, и токи, и туки, и минеральные удобрения…
— «Лошадь нужно уничтожить, — говорит полисмен. — Она слишком стара, чтобы работать». «Она-то стара, — говорю я, — да я не стар. Что, мне разве станут платить пенсию в тридцать два года? Как я стану зарабатывать себе на хлеб, если вы заберете у меня лошадь?»