Несколько лет спустя ее перевели из Лудена, и окошко, через которое город озарялся неземным сиянием, померкло. Вскоре религиозное рвение пошло на убыль, забота о духовной жизни угасла. Луден вернулся к своему всегдашнему состоянию — точно такому же, как двумя поколениями раньше, когда сюда прибыл Урбен Грандье.
С самого начала общество в своем отношении к новому кюре разделилось на две половины. Большинству представительниц более благочестивого из полов молодой священник пришелся по нраву. Его предшественник был полным ничтожеством, а этот пастырь имел цветущий вид, был высок, отменно сложен, держался важно и даже (по словам одного современника) величественно. У него были большие темные глаза, из-под берета выбивались пышные черные кудри; высокий лоб, орлиный нос, подвижный, красногубый рот. Прибавьте к этому остроконечную бородку, напомаженные усы на манер двух вопросительных знаков, и перед вами, читавшими «Фауста», предстанет Мефистофель — только миловидный и несколько полноватый, а умом если и уступающий Сатане, то самую малость.
Привлекательной внешности сопутствовали хорошие манеры и природный дар красноречия. Грандье умел одарить собеседницу изящным комплиментом, да еще и присовокупить такой взгляд, который грел душу жарче слов — в особенности если дама была недурна собой. Довольно скоро стало ясно, что новый пастырь проявляет к прихожанкам не вполне пастырский интерес.
Та серая, предрассветная эпоха может быть названа Эрой Респектабельности. На протяжении всех средних веков официальный кодекс католической церкви и реальный образ жизни ее служителей не имели между собой ничего общего. Трудно найти хоть одного средневекового или ренессансного писателя, кто не был бы преисполнен убеждения, что все попы — от высшего прелата до последнего монашка — склонны к непотребству. Разложение церковного сословия повлекло за собой Реформацию, а та, в свою очередь, Контрреформацию. После Тридентского собора скандальное поведение понтификов стало уходить в прошлое и к середине семнадцатого века окончательно сошло на нет. Даже епископы, единственным достоинством которых было то, что все они, как правило, были младшими сыновьями знатных семейств, стали пытаться вести себя прилично. За нравственностью низшего духовенства теперь приглядывала бдительная церковная власть, а за ней самой изнутри следили ревностные блюстители религиозной чистоты вроде членов Общества Иисуса или ораторианцев
[5]
.
Во Франции, где короли использовали церковь как инструмент укрепления центральной власти за счет подавления протестантов, крупных феодалов и провинциальных автономий, за поведением клира присматривала сама монархия. Народ не станет внимать церковникам, запятнанным скандальным поведением. А в стране, где царствовал закон, гласивший, что «государство — это я»
[6]
, то же самое можно было сказать и о церкви. Посему неуважение к церкви было равносильно неуважению к персоне монарха. Бейль
[7]
пишет в одном из бесчисленных примечаний к своему монументальному «Словарю»: «Помню, однажды я спросил некоего дворянина, рассказывавшего мне о беспутстве венецианского духовенства, как терпит Сенат республики подобное непотребство, ущемляющее честь религии и государства. Он ответил, что соображения общественного блага вынуждают власть проявлять снисходительность. Поясняя сей парадокс, он присовокупил, что Сенат вполне устраивает положение, при котором священники и монахи не вызывают у народа ничего, кроме презрения, ибо это лишает их возможности подбивать людей к мятежу. По словам этого господина, одна из причин, по которым иезуиты не угодны государю, состоит в том, что они держатся с достоинством и оттого пользуются уважением черни, а стало быть, способны возглавить недовольство».
Во Франции на протяжении всего семнадцатого столетия государство придерживалось по отношению к духовенству прямо противоположной политики. Венецианский Сенат опасался чрезмерного влияния церкви и всячески поощрял непристойное поведение пастырей, относясь с подозрением к респектабельным иезуитам. Французская же монархия, мощная и проникнутая национальным духом, не боялась римского засилья и рассматривала церковь как удобный механизм управления подданными. Поэтому короли покровительствовали иезуитам и искореняли пороки духовенства — либо же, по крайней мере, пресекали публичное их проявление
[8]
.
(В начале описываемого периода «тридентские статуты никак не подействовали на состояние церкви. В 1560 году состоялось заседание королевского совета… Шарль де Марийяк, епископ Вьенский, заявил там, что экклезиастическая дисциплина канула в прошлое, что никогда еще духовенство не вело себя столь непристойно, а скандалы не приключались столь часто… Французские прелаты, уподобляясь немцам, завели обычай собирать со священников „куллагиум“, а тем из них, кто не содержал наложниц, велят все равно вносить положенный штраф». «Из всего этого очевидно, что тридентским отцам не удалось поднять нравственный уровень клира, однако исследование протоколов церковных судов показывает, что на протяжении семнадцатого и восемнадцатого веков, по мере постепенного развития общественной морали, открытое проявление бесстыдного цинизма со стороны духовных лиц становилось все большей редкостью». Особое значение придавалось тому, чтобы любыми способами избежать огласки и скандала. Если священник жил с любовницей, то непременно выдавал ее за сестру или племянницу. По кодексу 1668 года было установлено, что монахи Ордена минимитов не будут отлучаться от церкви, «если перед тем, как уступить плотскому соблазну либо совершить кражу, позаботились снять монашеское облачение». Все это время предпринимались спазматические попытки приучить духовенство к пристойному поведению. Например, в 1624 году преподобный Рене Софье был уличен в развратных действиях с женой некоего магистрата, причем прелюбодеяние свершилось прямо в церкви. Лейтенант уголовной полиции Ле Манса приговорил преступника к повешению. Тот подал апелляцию в парижский парламент, который заменил приговор на сожжение заживо).
Новый кюре начал свою церковную карьеру в эпоху, когда скандалы в среде духовенства были еще довольно частым явлением, но уже воспринимались властями крайне неодобрительно.
Один из младших современников Урбена Грандье, Жан-Жак Бушар, оставил потомкам описание своего детства и юности. Этот документ исполнен такой клинической бесстрастности, настолько лишен каких-либо проявлений раскаяния и моральной оценки, что исследователи девятнадцатого века осмелились издать его лишь ограниченным тиражом, для специалистов, причем сочли своим долгом объявить автора явным и несомненным безумцем. Однако для поколения, выросшего на книгах Хэвлока Эллиса, Крафт-Эбинга, Хиршфельда и Кинси, сочинение Бушара вовсе не выглядит таким уж возмутительным. Оно не шокирует, но все же впечатляет. Поистине странно читать, как спокойно и невозмутимо подданный Людовика XIII описывает всевозможные разновидности нестандартной сексуальной деятельности — будто это современная студентка пишет курсовую по антропологии или психиатр излагает историю болезни! Декарт старше Бушара на десять лет. Однако задолго до того, как великий мыслитель приступил к вивисекционистским опытам над воющими от боли «автоматами», известными также под вульгарным названием «кошек» и «собак», Бушар уже ставил психо-химико-физиологические эксперименты с горничной своей матушки. Когда он заинтересовался указанной девицей, она была благочестива и почти фанатично добродетельна. Проявив терпение и изобретательность, достойные академика Павлова, Бушар переориентировал сей продукт слепой веры на не менее истовую веру в догматы натурфилософии, так что горничная охотно согласилась стать объектом экспериментаторства и даже сама занялась исследованиями. На столе подле кровати Жан-Жака лежало с полдюжины фолиантов по анатомии и медицине. В перерывах между штудиями, а иногда и между высоконаучными ласками, сей диковинный предшественник Плосса и Бартельса раскрывал «De Generatione», Фернелиуса или Ферандуса и проводил сопоставление практики с теорией, глава за главой и параграф за параграфом. В отличие от большинства современников, он ничего не принимал на веру. Лемниус или Родерикус а-Кастро могли писать все что им заблагорассудится о поразительных и пугающих свойствах менструальной крови, но Бушар хотел убедиться сам, насколько все эти утверждения соответствуют действительности. При активной помощи горничной, заразившейся исследовательским пылом, он произвел череду опытов, безжалостно разоблачив врачей, философов и теологов, морочивших людям голову с незапамятных времен. Выяснилось, что менструальная кровь вовсе не уничтожает траву, не замутняет зеркала, не губит побеги виноградника, не растворяет асфальт и не оставляет нестираемых пятен ржавчины на клинках. Биологическая наука потеряла одного из самых рьяных своих энтузиастов, когда Бушар был вынужден покинуть Париж, дабы избежать женитьбы на своей помощнице и corpus vile
[9]
. Жан-Жак отправился к папскому двору ловить фортуну. Запросы у него были самые скромные: он рассчитывал получить в родном городе или, на худой конец, в Бретани какую-нибудь маленькую епархию с доходом в шесть-семь тысяч ливров в год. (Примерно столько же, шесть с половиной тысяч в год имел Декарт, выгодно распорядившийся отцовским наследством. Доход, конечно, не княжеский, но вполне достаточный для философа, желающего жить с комфортом). Бедному Бушару так ничего и не перепало. Современникам он был известен всего лишь как автор смехотворного труда «Панглоссия», собрания стихов на сорока шести языках, в том числе коптском, перуанском и японском. Умер Жан-Жак не достигнув сорокалетнего возраста.