Блаженные паузы становились все реже, короче, пока, наконец, их вовсе не стало; остался только ужас.
Большинство тех, кто принимает мескалин, испытывает только небесную часть шизофрении. Наркотик приносит ад и чистилище только тем, у кого незадолго до этого была желтуха, кто страдает от периодических депрессий или хронического беспокойства. Если бы – подобно другим наркотикам приблизительно сравнимой мощности – мескалин был знаменит своей токсичностью, его прием сам по себе был бы источником беспокойства. Но разумно здоровый человек знает заранее, что, насколько это его касается, мескалин совершенно безвреден, что его воздействие прекратится через восемь-десять часов, не оставив ни похмелья, ни, следовательно, желания возобновить дозу. Укрепленный этим знанием, он пускается в эксперимент без страха – иными словами, без предрасположенности к преображению беспрецедентно странного и нечеловеческого опыта в нечто отвратительное, нечто поистине дьявольское.
Встретившись со стулом, который походил на Страшный Суд, – или, если точнее, со Страшным Судом, который после длительной паузы и со значительными трудностями я признал в качестве стула, – я сразу обнаружил себя на кромке паники. Все это, внезапно почувствовал я, зашло слишком далеко. Слишком далеко, несмотря даже на то, что уходило во все более интенсивную красоту, в более глубокое значение.
Страх, каким я анализирую его в ретроспективе, возник перед ошеломлением, перед распадом под давлением реальности, большей, чем разум, привыкший большую часть времени жить в уютном мирке символов, может перенести. Литература религиозного опыта изобилует ссылками на боли и ужасы, ошеломляющие тех, кто слишком внезапно лицом к лицу столкнулся с каким-то проявлением Mysterium tremendum [[7]
. Говоря языком теологии, этот страх возникает из несопоставимости человеческого эготизма и божественной чистоты, человеческой самоусугубленной отдельности и бесконечности Бога. Вслед за Беме и Уильямом Лоу мы можем сказать, что невозрожденными душами божественный Свет во всем его сиянии может восприниматься только как пылающий огнь очищения. Почти идентичную доктрину можно найти в «Тибетской Книге Мертвых», где отошедшая душа описывается усыхающей в агонии от Ясного Света Пустоты и даже от меньших, пригашенных Огней – чтобы стремительно броситься в успокаивающую тьму самости уже как перерожденное человеческое существо или же зверь, несчастный призрак, обитатель преисподней. Все что угодно, только не обжигающая яркость ничем не смягченной Реальности – все что угодно!
Шизофреник – это душа не только невозрожденная, но впридачу еще и безнадежно больная. Его болезнь состоит в неспособности бежать от внутренней и внешней реальности (что привычным образом совершает человек в здравом уме) в самодельную вселенную здравого смысла, в строго человеческий мир полезных представлений, разделяемых символов и социально приемлемых условностей. Шизофреник подобен человеку, постоянно находящемуся под действием мескалина и, следовательно, неспособному отторгнуть опыт реальности, для сосуществования с которой он недостаточно свят, которую он не может раз и навсегда объяснить, поскольку она – самый упрямый из первичных фактов, и которая, поскольку никогда не позволяет ему взглянуть на мир просто человеческими глазами, пугает его до такой степени, что он интерпретирует ее неослабную странность, ее пылающую интенсивность значения как проявления человеческой или даже космической злой воли, призывающие его принимать отчаяннейшие контрмеры – от насилия убийцы на одном конце шкалы до кататонии (или психологического самоубийства) на другом. И раз отправившись по ведущей вниз инфернальной дороге, он никогда не сможет остановиться. Теперь это стало слишком уж очевидным.
«Если начать неверно, – сказал я в ответ на вопросы исследователя, – то все, что случилось, будет доказательством заговора против вас. Все будет служить самооправданием. Вы не сможете набрать в грудь воздуха, не сознавая, что это – часть заговора.»
«Значит, вы думаете, что знаете, в чем корень безумия?»
Мой ответ был убежденным и шел из души: «Да».
«И вы не могли бы его контролировать?»
«Нет, не мог бы. Если начинать со страха и ненависти как основной предпосылки, то придется приходить и к заключениям.»
«Мог бы ты, – спросила меня жена, – задержать внимание на том, что „Тибетская Книга Мертвых“ называет Чистым Светом?»
Я сомневался.
«Может быть, это не будет впускать зло, если ты сможешь удержать внимание? Или ты все-таки не сможешь держать?»
Некоторое время я раздумывал над вопросом.
«Возможно, – наконец, ответил я, – возможно, смог бы, если бы кто-то рассказал мне о Чистом Свете. Одному это сделать невозможно. Полагаю, именно в этом – смысл тибетского ритуала: кто-то сидит все время и рассказывает тебе, что есть что.»
Прослушав запись этой части эксперимента, я взял свое издание «Тибетской Книги Мертвых» Эванса-Вентца и раскрыл наугад. «О, благороднорожденный, пусть не отвлечется твой ум.» Вот в чем была проблема – оставаться неотвлеченным.
Неотвлеченным памятью о прошлых грехах, воображаемым удовольствием, горьким осадком старых обид и унижений, всеми страхами, ненавистями и страстями, которые обычно затмевают Свет. То, что делали те буддистские монахи для умирающих и мертвых, не может ли и современный психиатр совершить для безумных? Пусть будет голос, который успокоит их днем, и даже когда они спят, что, несмотря на весь ужас, на все ошеломление и смятение, окончательная Реальность непоколебимо остается сама собой и состоит из той же самой субстанции, что и внутренний свет даже наиболее жестоко мучимого ума. Посредством таких приспособлений, как записывающие устройства, переключатели, контролируемые часами, системы публичного вещания и подушечные динамики, должно быть очень легко постоянно напоминать об этом первородном факте пациентам заведения даже с самой большой нехваткой персонала. Возможно, нескольким заблудшим душам и удастся помочь таким образом завоевать некоторую долю контроля над вселенной – одновременно прекрасной и отталкивающей, но всегда иной, нечеловеческой, всегда абсолютно непостижимой – в которой, как выясняется, они обречены жить.
Наконец, меня увели от тревожных великолепий моего садового стула. Спускаясь с изгороди зелеными параболами, ветви плюща испускали какое-то стеклянное, нефритовое сияние. В следующее мгновение в поле моего зрения ворвался куст огненно-красных цветов. Настолько страстно живые, что, казалось, вот-вот заговорят, цветы тянулись вверх, в синеву. Подобно стулу в тени реек, они чересчур протестовали. Я взглянул на листья и обнаружил пещеристый лабиринт нежнейших цветов и оттенков зеленого, пульсирующий непостижимой загадкой.
Розы:
Цветы легко нарисовать –
Листья трудно.
Хайку Шики выражает (не называя прямо) как раз то, что я тогда почувствовал – чрезмерное, слишком очевидное торжество цветов, контрастирующее с более нежным чудом их листвы.
Мы вышли на улицу. У обочины стоял большой светло-голубой автомобиль. При виде его меня внезапно охватило всепоглощающее веселье. Каким самодовольством, какой абсурдной самоудовлетворенностью сверкали те выпирающие наружу поверхности лоснящейся эмали! Человек создал эту вещь по своему подобию – или, скорее, по подобию своего любимого литературного персонажа. Я смеялся, пока по щекам у меня не покатились слезы.