Так, великолепная стареющая примадонна мадам Бурса-Декойер «возвышалась памятником буржуазному вкусу, который, к сожалению, под этим памятником не погребен».
Коридон де Нёвале, последний писк нью-йоркской моды, оказывался «в лучшем случае — забавным шарлатаном, чьи сюрреалистические святотатства выставляют в витринах на Пятой авеню те лавочники, чье знание искусства несколько меньше различимого под микроскопом, хотя в своем чувстве цвета он — на десятом после Вермеера месте, при том что ни в какой малости не может тягаться с Ахапи».
Картины безумного художника Вейлена возбудили его экстравагантный восторг: «Вот вам доказательство того, что умеющий держать кисть и разбирающийся в цвете может увидеть в мире вокруг себя больше, чем толпа невежд, которая пялится на его полотна. Вот подлинное восприятие, не искаженное никакими земными измерениями, свободное от любых масс человеческой традиции — сентиментальных или же иных. Это тяга к тому плану, что вырастает из примитива, но вместе с тем поднимается над ним; фон здесь — события прошлого и настоящего, которые существуют в пограничных складках пространства и видны лишь тем, кто одарен сверхчувственным восприятием, — а это, возможно, и есть свойство тех, кого зачастую клеймят как “безумцев”».
О концерте Фраделицкого, где исполнялись произведения нынешнего фаворита дирижера — русского симфониста Блантановича, он написал так едко, что Фраделицкий публично пригрозил подать на него в суд: «Музыка Блантановича — плод той ужасной культуры, которая полагает, будто каждый человек политически точно равен любому другому человеку, кроме тех, кто на самом верху или, по словам Оруэлла, “более равны”. Такую музыку не следует исполнять вообще, и ее бы не исполняли, если б не Фраделицкий, который очень знаменит среди дирижеров, ибо в целом свете он единственный, кто с каждым проведенным концертом учится чему-то все меньше и меньше».
Поэтому ничего удивительного, что имя Джейсона Уэктера не сходило с уст. Его яростно поносили, и «Циферблат» уже не мог печатать получаемые письма; его превозносили до небес, поздравляли, проклинали, ему отказывали от домов, в которые до сего времени он был вхож, но, так или иначе, о нем говорили повсюду. И если даже сегодня его называли коммунистом, а завтра — отъявленным реакционером, ему самому это было совершенно безразлично, ибо его редко где видели, кроме тех концертов, которые он должен был посещать, да и там он ни с кем не разговаривал. Впрочем, видели его кое-где еще, а именно — в Уайднеровском колледже
[48]
и как минимум дважды — в хранилище редких книг Мискатоникского университета в Аркхеме.
Такова была ситуация, когда ночью двенадцатого августа, за два дня до своего исчезновения, Джейсон Уэктер пришел ко мне домой в состоянии, кое в лучшем случае я мог определить как «временное помешательство». Его взгляд был дик, речь — еще более того. Время близилось к полуночи, но было тепло; в тот вечер давали концерт, и он высидел ровно половину, после чего отправился домой изучать некие книги, которые ему удалось заполучить в библиотеке Уайднера. Оттуда он на такси примчался ко мне и ворвался в квартиру, когда я уже готовился ко сну.
— Пинкни! Слава богу, вы здесь! Я звонил, но никто не отвечал.
— Я только что пришел. Успокойтесь, Джейсон. Вон там на столе скотч и содовая — не стесняйтесь.
Он плеснул себе в стакан больше скотча, чем содовой. Его трясло, руки дрожали, а в глазах я заметил лихорадочный блеск. Я подошел и коснулся его лба, но он отмахнулся от моей руки.
— Нет-нет, я не болен. Помните наш с вами разговор — о резьбе?
— Довольно неплохо.
— Так вот, Пинкни, — это правда. Все это — правда. Я бы многое мог вам рассказать — о том, что произошло в Инсмуте, когда его в тысяча девятьсот двадцать восьмом году заняли федеральные власти и случились все эти взрывы на Рифе Дьявола; о том, что произошло в лондонском Лайм-хаусе еще в тысяча девятьсот одиннадцатом году; об исчезновении профессора Шьюзбери в Аркхеме не так давно. До сих пор существуют места тайного поклонения прямо здесь, в Массачусетсе, я знаю об этом, — так же, как и во всем мире.
— Во сне или наяву? — резко спросил я.
— О, наяву. Хотел бы я, чтобы все это было во сне. Но и сны у меня тоже были. О, что за сны! Говорю вам, Пинкни, их экстаза довольно, чтобы довести человека до безумия — когда он просыпается в этом земном прозаическом мире и знает, что существуют иные, внешние миры! О, эти гигантские строения! Эти колоссы, упирающиеся в чужие небеса! И Великий Ктулху! О, чудо и красота его! О, ужас и злоба! О, неизбежность!
Я подошел и, взяв за плечи, резко встряхнул его.
Он сделал глубокий вдох и минуту сидел с закрытыми глазами. Затем произнес:
— Вы ведь мне не верите, Пинкни?
— Я вас слушаю. Верить не обязательно, правда?
— Я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.
— Что именно?
— Если со мной что-нибудь случится, заберите эту резьбу — вы знаете какую, — вывезите ее куда-нибудь, подвесьте к ней груз и бросьте в море. Желательно — если сможете — где-нибудь близ Инсмута.
— Послушайте, Джейсон, вам кто-нибудь угрожал?
— Нет-нет. Вы обещаете?
— Конечно.
— Что бы вы ни услышали, ни увидели или только подумали, что видите или слышите?
— Да, если вы этого хотите.
— Хочу. Отправьте ее назад. Она должна вернуться.
— Но скажите мне, Джейсон… Я знаю, вы достаточно резко отзывались о многих людях в ваших заметках всю последнюю неделю или около того… Что, если кому-то взбрело в голову отомстить вам?..
— Не смешите меня, Пинкни. Ничего подобного. Я же сказал, что вы не поверите мне. Это все резьба — она все дальше проникает в наше измерение. Неужели вы не можете понять этого, Пинкни? Она уже материализуется. Впервые это случилось две ночи назад — я почувствовал его щупальце!..
Я воздержался от комментариев и ждал, что будет дальше.
— Говорю вам, я проснулся и почувствовал, как холодное влажное щупальце стягивает с меня одеяло. Оно касалось моего тела — я, знаете ли, сплю без ничего, если не считать постельного белья. Я вскочил, зажег свет — и оно было рядом, реальное, я видел его так же, как и чувствовал, оно сворачивалось, уменьшалось в размерах, растворялось, таяло — и снова исчезло в собственном измерении. А кроме того, всю последнюю неделю до меня из этого измерения доносились звуки — я слышал пронзительную музыку флейт и какой-то зловещий свист.
В этот момент я был убежден, что разум моего друга не выдержал.
— Но если резьба оказывает на вас такое воздействие, почему вы ее не уничтожите? — спросил я.