Он почувствовал, как рука Энн сжимает его руку: он совсем о ней забыл.
Он попытался улыбнуться и вспомнить, что сказал о лирических клоунах Горький, но то, что сказал Горький, вероятно, было не столь уж важно, потому что он написал среди прочего, что любовь — это непонимание человека перед лицом природы. Он просто поцеловал ее, и в этот самый миг она сознательно захотела от него ребенка; это был единственно возможный способ сберечь все: начиная с оливковых деревьев и кончая горизонтом. Она ничего ему не сказала. Она знала, что мужчинам не понять, как можно строить таким способом. Она долго оставалась в его объятиях. Вошел садовник в высокой соломенной провансальской шляпе, приблизился, забрал тачку и выкатил ее, ни разу не взглянув на них, как будто они являлись частью издавна знакомого ему пейзажа.
— Давай вернемся.
Когда они покидали сад, Энн заметила под кустом мимозы какого-то господина: одной рукой он опирался о цветущую ветку, а другой поднес к глазам бинокль. Очевидно, он разглядывал парусники на горизонте. Когда они проходили мимо, господин опустил бинокль на грудь и поздоровался, приподняв свой серый котелок, и Энн улыбнулась ему. Они прошли через церковь, которая теперь, когда зашло солнце, казалась совсем пустынной. И только две монахини стояли на коленях перед алтарем, похожие на бумажных птиц в своих огромных, белых шляпах, — повиснув на своих четках, они, казалось, держались только за эту нить — и на сей раз это и в самом деле выглядело так, как будто Ренье и Энн не существовали; они бесшумно прошли через церковь, и все на самом деле выглядело так, будто их не существовало и будто в мире была лишь одна любовь, но это была не их любовь. Тишина, проводив их из церкви, решила не расставаться с ними, и Ренье вспомнил о тех стариках, что, сидя на ступеньках, провожают вас глазами на выходе из всех церквей и мечетей мира, и взгляду их нет конца. Он зашагал быстрее, чтобы не дать себя заполучить, чтобы не дать лишить себя телесной оболочки, — поскорее прижаться друг к другу в человеческом пространстве, без потусторонности, без навязчивого и далекого зова, вне досягаемости, вне распахнутых объятий горизонта, — поскорее очутиться в каком-нибудь углу, который можно заполнить вдвоем и который вас полностью устроит. Они взошли по ступенькам, закрыли за собой дверь и прошли по плиточному полу к распахнутому окну, и, разумеется, небо было там, — взобравшись на огромный кусок горы, оно глядело на них сквозь деревья, чьи контуры выступали как редкие шерстинки на хребте хищника. Он быстро закрыл ставни, запахнул шторы и пошел за ветчиной, артишоками, козьим сыром и бутылкой вина; хлеб был еще совсем свежим, и он не удержался и сдавил его пальцами, чтобы почувствовать, как они уходят внутрь его плоти, и чтобы послушать, как поет корка, и он улыбнулся Энн, и здесь было все, что может пожелать человек, — все, что он вправе потребовать. Она пошла на кухню за приборами и еще раз взглянула на гору — это была спина буйвола, опустившего морду, как бы желая напиться, — и на последних птиц, суетившихся над ее рябой поверхностью; все, чего она хотела, — это иметь от него сына, и может статься, что, когда тому исполнится двадцать лет, голоса, умиротворенные и успокоившиеся, стихнут, и тогда она сможет сберечь его, как не смогла сберечь его отца. Она вернулась и принялась наблюдать за ним: вот он вышагивает в своих сандалиях по красным плитам — узкие бедра, так плохо спрятавшееся за суровостью лицо, — она смотрела на него: вот он кладет на стол фрукты, на тарелку сыр, и как же он старается, изо всех сил прижимаясь к земле. Она даже не сердилась на него за это, она тоже любила эту невозможную мечту, безграничную мечту, что дарил он ей при каждом объятии, а так она может крепко держать то, что сам он лишь тщетно пытается схватить. Ведь достаточно быть любимым кем-то, чтобы принести ему в дар все завоевания, которые ты тщетно предпринимал, и таким образом полностью исполнить творение, с которым ты один терпел лишь неудачу.
— Вот. Почти готово.
Он налил ей вина, и они уселись за стол, и над всем этим торжествующе царил запах чеснока. Дверь была надежно заперта, стены крепкие, и я уже не еду, решено, отправлю Монклару телеграмму, чтобы сказать — порядок, полная победа, Я остаюсь с ней, сделаю ей сына и заставлю его хорошо выучить границы Франции, чтобы он из них не выходил, и куплю ему виноградник, чтобы он хорошо знал, что ему принадлежит.
VI
Из окна были видны оливковые деревья, раскраской напоминающие рыбью чешую; они шевелились на мистрале, как те сардины, что он видел когда-то копошащимися в отцовской лодке на Сицилии, они были точно такого же серебристого цвета, и мистраль беспрерывно сотрясал их; голубое, каким он любил его, небо было хорошенько выметено ветром; Сопрано глядел на него чуть мечтательно, с некоторой завистью, как смотрел на барона, тоже умудрявшегося всегда быть очень чистым, и думал: интересно, как им это удается? Он как раз ел сардины, наклонившись вперед, чтобы падавшие с банки на ковер капли масла не запачкали ему брюки. Справа находился балкон, солнце тоже было с этой стороны, и Сопрано время от времени отодвигал стул, чтобы увернуться от пытавшейся лечь на него полосатой тени от ставней, — он был суеверен. Ставни были приоткрыты ровно настолько, чтобы он мог видеть в конце улицы Пи — между расположившимися террасами садами, что начинали громоздиться там над стенами, — дом влюбленных с его плоской крышей, на которой билось на ветру оранжевое полотно шезлонга, и поднимавшееся выше домов море. Они проникли на виллу без особых трудностей — если не считать того, что пришлось повозиться с замком, — благодаря рекламному щиту, приглашавшему их обращаться по вопросам аренды в некое агентство в Монте-Карло, из чего ясно следовало, что на вилле никого нет. Они находились в будуаре. Барон спокойно сидел в полумраке, в глубине комнаты, между японской ширмой и туалетным столиком, заставленным флаконами, пудреницами и зеркалами. В вышитом жилете и с биноклем в руках он выглядел так, словно только что вышел из Жокей-клуба. Подлинный аристократ, с уважением подумал Сопрано. Он выпил масло, швырнул пустую банку из-под сардин на ковер, облизал пальцы и стал ковыряться в зубах, поглядывая то на оливковые деревья, то на барона. Он повстречался с ним на дороге возле Рима в Святой год, и барон сразу произвел на него впечатление своим изысканным видом. Он шагал босиком по Виа-Аппиа, и коротышка сицилиец поначалу заключил, что барон совершает паломничество в Рим. Но может, у него попросту украли обувь, а сам он был пьян, пьян как истинный денди. Однако очень скоро он должен был признать, что это не так. Единственной уликой, которую Сопрано обнаружил в карманах барона, был портрет последнего, вырезанный из какой-то немецкой газеты. Бумага совсем измялась, но узнать его не составляло никакого труда: уже тогда у него был тот же весьма изумленный вид, те же светлые глаза, изогнутая бровь, пробор посередине. К сожалению, сама статья, к которой относилась фотография, отсутствовала. Однако от текста еще оставалось несколько слов, и Сопрано часами разглядывал их. Еще можно было различить слова «военный архипреступник», затем «концентрационный лагерь» и, наконец, фразу «одна из наиболее благородных фигур Сопротивления», которая, вероятно, являлась частью подписи под снимком. Все остальное было оторвано. Осталась лишь крайне удивленная физиономия барона. Поди пойми тут что-нибудь. Барон с равным успехом мог быть как военным преступником, так и великим героем. В конце концов Сопрано разделался с этой проблемой, решив, что тот был и тем и другим одновременно. Это красноречиво доказывал его изумленный вид. И ясно было, что он в своем состоянии не смог ни от чего и ни от кого защититься. У него никогда не было ни единого шанса, думал Сопрано. Наверное, сначала его взяли да и сунули комендантом в концентрационный лагерь, ну а после, вероятно, его засунули в Сопротивление, заставили совершать героические дела — или наоборот. В каком порядке это происходило — неважно. Он тут ничего не мог поделать. Все, чего он изо всех сил добивался при таком раскладе, — это остаться незапятнанным. И в этом он преуспел. Сопрано оставил его при себе, чтобы с ним больше ничего не случилось. Сделал он это инстинктивно, сам толком не зная почему. А несколько дней назад прибавился новый факт: страница, вырванная из женского журнала, которую иностранцы обнаружили в кармане его друга в Ницце. Или, может, сами туда ее и засунули, подумал Сопрано, почесывая щеку. С бароном никогда не знаешь, чему верить. Может, ему плевать на меня. Продолжая почесывать свои колючие щеки, на которых щетина отрастала трижды за день, что никогда не позволяло ему быть по-настоящему чистым, он поднял на барона мечтательный взгляд. Сопрано вытащил из кармана страницу и уже в который раз развернул ее. «Словарик великих влюбленных. Гельдерлин, Фридрих (1770–1843). Он хотел абсолютной любви, большей, чем сама жизнь…» Он покосился на своего друга: тот сидел совершенно неподвижно, положив руку плашмя на колени — правда, его голова слегка подрагивала; Сопрано вдруг показалось, что барон еле сдерживает смех и что его вот — вот прорвет. Но, разумеется, это Сопрано только показалось. «Он хотел абсолютной любви, чистой, глубокой, великолепной, большей, чем сама жизнь. И он ее нашел. Он потерял не жизнь, а рассудок. Сюзетта Гонтард, жена банкира, который нанимает Гельдерлина, выглядит столь же юной, как и ее дети; брюнетка с темными глазами, полными огня и нежности. Но банкир обнаруживает их страсть и выставляет поэта за дверь. Сюзетта, не вынеся разлуки, умирает… И Гельдерлин погружается в отсутствие… Он трогается рассудком, но это тихий, отсутствующий помешанный, которого мысленно здесь просто уже нет. Человек-призрак. Окаменевший ствол дерева. Он прожил так еще тридцать семь лет у столяра, который приютил его, возможно потому, что сам привык к дереву». Он сложил листок и восхищенно взглянул на барона. Да, он наверняка был крупной фигурой. В присутствии барона Сопрано чувствовал себя почти униженно. На долю этого бедняги выпало немало бед, но он явно происходил из знатной семьи. Он тут же прозвал его «бароном». Барону требовался тщательный уход, его нужно было мыть, причесывать, одевать; он соглашался сам есть, но категорически отказывался сам подтирать себе зад, вероятно по причине врожденного благородства. Но Сопрано справлялся с этой задачей со смирением и в добром расположении духа. Случалось, однако, он терял терпение и осыпал барона ударами, пытаясь заставить его заговорить, но не добился никакого результата: под градом пощечин барон оставался столь же далеким и безучастным, как если бы они являлись неотъемлемой частью его щек, как щетина. Порой у Сопрано как бы возникало предчувствие, что за всем этим скрывается некий чудовищный розыгрыш, что над ним смеются, но ему было совестно этих дурных мыслей: у барона был такой добродушный вид. Порой он задавался также вопросом, а существует ли барон на самом деле, не является ли он простым проявлением какой-нибудь болезни, которую когда-то подхватил Сопрано и которая может давать, что называется, неожиданные эффекты. Иногда неподвижность барона и в самом деле становилась пугающей, и случалось, Сопрано брал зеркало и подносил его к губам барона, желая убедиться, что тот еще дышит: он побаивался, что вдруг в один прекрасный день почует запах. Случалось также, он пристально вглядывался в своего друга с почти суеверным чувством, и тогда ему вспоминались некоторые истории, что рассказывали порой старухи в его деревне, когда он был маленьким. Но вырванная из дамского журнала страница полностью успокаивала его на этот счет. Он, наверное, погорел из-за какой-нибудь цыпочки, подумал Сопрано. Все женщины шлюхи, это общеизвестно. Он инстинктивно повернулся в сторону балкона, в сторону дома, что стоял в конце улочки, прямо над морем. Достав из кармана бумагу, скрутил цигарку. Долго, тщательно лизал ее, размышляя. Порой в его мыслях случались провалы, и тогда он слышал лишь шепот оливковых деревьев, видел синее-синее небо у себя над головой, ощущал запах рыбы и видел рыбу в лодке и своего отца, стоящего босыми ногами на сетях, которые еще немного шевелились, и какая-нибудь сардина, бывало, прыгала у его ног. Он достал из кармана револьвер и повернул большим пальцем барабан, стараясь овладеть собой. У него был еще один, такой же хороший, в туалетном несессере барона. В общем, первое, что надо сделать, это отправиться в Ниццу, повидаться с г-ном Боше и окончательно с ним все обговорить.